Чехов А. П. Осколки московской жизни. Часть 3.

Часть: 1 2 3 4 5 6 7
Примечания
Варианты

ОСКОЛКИ МОСКОВСКОЙ ЖИЗНИ

<15. 21 января>

Злоба и вопрос московского дня должны быть ошиканы за свою малость. Ничтожество им имя! Оба они, злоба и вопрос, состоят из одного только «Путешествия на луну». Этою пьесою мы живем, ею одной дышим, ею и бахвалимся. Кроме нее у нас нет никаких других событий и случаев. О ней об одной, стало быть, как ни горько, и писать приходится...

«Путешествие на луну» состоит из 4-х действий и 14 картин. Пьеса эта грандиозна, помпозна, как свадебная карета, и трескуча, как миллион неподмазанных колес. Чудовищные выстрелы, верблюды, извержение вулкана, длинные процессии из позолоченных людей, стучащие кузницы с печами и другие сценические ужасы поражают в ней всякого, получившего даже среднее и высшее образование, а когда глядишь на декорации, то вполне веришь молве, гласящей о том, что г. Лентовский затратил на постановку своего «Путешествия» 51 169 рублей и 23 копейки. Декорации до того хороши, до того дороги, что просто... жалко делается, что такую федору, как эта пьеса, нарядили в такое роскошное платье. Сюжет пьесы заимствован.

Три земных обывателя садятся в громаднейшую пушку; раздается выстрел, от которого вздрагивают даже извозчики, дремлющие на улице, и обыватели летят на луну. На луне они находят жизнь, мало похожую на наше земное прозябание, — поле широкое для легкого юмора и колючего острословия! Но авторы не сумели прокатиться по этому полю, и получилось нечто такое, за что даже и снисходительные читатели «Развлечения» не сказали бы спасибо. Во всех 14 картинах авторы пускают шпильки в адвокатов, инженеров, кассиров и других обычных козлов искупления. Недостает для полной коллекции только тещ и калужских мужей. И на эту белиберду потрачено 51 237 рублей и 19 копеек! Ах!

Еще и сегодня желающие могут узреть во многих молодых головах туман, оставшийся после Татьянина дня. Страсть сколько было трахнуто! Пили, пили и пили... Татьянин день проходит в Москве особенно весело. В этот день нет занятий ни в одном учебном заведении, ни в гимназиях, ни на курсах. (Впрочем, в этом году на курсах Герье почему-то читались лекции...) Вся молодежь гуляет на все свои дивиденды, во все тяжкие и во всю ивановскую. После обедни и акта с традиционной ученой речью толпы по обычаю шествуют в «Эрмитаж». Там начинаются обильные и шумные возлияния. В уста льются спиртуозы, а из уст выливаются словеса и... какие словеса! В этот день позволяется говорить все, даже и такое, чего нельзя напечатать в «Осколках». Говорят о долге, чести, науке, светлом будущем...

Оратор стоит на столе, говорит речь и, видимо, старается округлить, нафабрить и надуть фразу, отчего выходит нечто шестиэтажно напыщенное, шипучее, но все-таки искреннее... А искренность, говорят, нынче редка, как птица о трех крыльях.

Искренность первое дело, господа. Alma mater14 дала России много такого, чего не дала другая какая-либо mater. Да и, глядя на говоривших и слушавших, трудно допустить, чтобы из этой хорошей, молодой толпы могло выйти что-нибудь недоброкачественное... А между тем... щедринские Дыба и Удав кончили курс в университете.

На днях прикончил свое бренное существование «Русский сатирический листок». Подавился он равнодушием публики и растянулся. Редактор же г. Полушин остался жив, о чем и уведомляю его родственников. Он, говорят, бросает литературу и думает заняться ловлей синиц... И превосходно! Лучше ловить хороших синиц, чем терпеть убыток от плохого журнала...

<16. 4 февраля>

Что русскому сладко, то немцу горько. Это вкусовое правило применимо ко всем немцам в мире, за исключением, конечно, директора нашего «Немецкого театра», г. Парадиза. Этот редкостный немец, месяц тому назад, по ошибке выпил вместо внутреннего лекарства наружное (раствор белладонны и йода) и, честное слово, жив остался. Этот редкостный немецкий человек — из чахоточного Солодовниковского театра, похожего более на коробку из-под спичек, чем на театр, сделал храм муз и славы; этим храмом не побрезговал даже такой театральный геркулес, как Поссарт. Немецкий театр, благодаря Парадизу, стал чуть ли не лучшим театром в Москве, и один только он мог похвалиться в этом году полными сборами. Недаром «известный немецкий поэт» (он же и московский литограф) Нейбюргер дружен с г. Парадизом и посвящает ему лучшие свои стихи и комедии!

Увлеченный своим немецким успехом, г. Парадиз хочет сделать шаг... einen grossen Schritt15! Он хочет... er will16, шорт возьми, покупать на собственные деньги тот самый Руссише Театер, в котором так бесчеловечно не повезло бывшему (уже!) антрепренеру г. Коршу. Он купит — и из «Русского», с бисмарковским бессердечием, сделает «Немецкий». Он будет давать свои либерготтские пьесы, заест публику смешными немецкими трагедиями и стихами друга своего Нейбюргера и, верьте, останется доволен. У него будут такие сборы, каких никогда не знал Русский театр. На то не испанец, а немец он! Отгадайте-ка, господа, отчего это восемьсоттысячному населению Москвы, изобилующему и суммами и телесными силами, никак не удается сделать то, что удается завсегдатаям немецких биргалок? Эта загадка еще тем более неразрешима, что в Москве немцев меньше, чем генералов.

***

Теперь уж никто не станет сомневаться в том, что животные имеют ум и что они способны любить, ненавидеть, протестовать, либеральничать. На днях, на маскараде в Большом театре, где на этот раз был сооружен «для фантазии» ледяной дом (по роману Лажечникова), случился скандал, ясно говорящий за ум животных. Ледяной дом вышел бы великолепен и доставил бы публике истинное наслаждение, если бы верблюд, приведенный в театр для вящей картинности, не вздумал либеральничать: он во время танцев повалился на землю и взревел. Этим ревом он хотел воззвать к справедливости, к тем, кому ведать надлежит... Ведать же надлежит, что в нашем Зоологическом саду кормят зверей хуже, чем пожарных лошадей, и даже хуже, чем арестантов в любой глуповской тюрьме... Своим ревом он произвел в публике сенсацию... Составлен протокол.

Если, по-вашему, и этот верблюд не умен, то он во всяком случае умнее тех двух московских малых, которые поспорили на тему «кто больше чаю выпьет». Один из этих двух малых принялся пить чай; пил, пил, долго пил и... наверное выиграл бы пари, если бы не отдал богу душу. Факт, случившийся на днях.

***

Волк, из горла которого журавль вытащил кость, может служить в наше время образцом благородства. Этот волк, не откусивший у журавля головы, рыцарь и джентльмен в сравнении с нашими кукуевцами. Читайте и судите. На Московско-Кукуевской дороге служил в слесарях немец Штольце. Этот немец, как оказывается, ужасный слесарь. Недавно он подал в суд жалобу на начальство (либерал), прося заставить железнодорожников дать ему пособие. В жалобе своей он повествует о том, как он ходил по передним великих железнодорожного мира сего, прося, умоляя, унижаясь, и как отказывали ему в его прошении. А прошение его законно... Один сын его погиб на знаменитой Кукуевке в качестве машиниста, другой сын умер от ран, полученных в мастерской той же дороги. Сам он, Штольце, служил на пользу дороги до тех пор, пока не потерял сил и здоровья. Начальство оставило это прошение без последствий. Людям, получающим десятки тысяч за курение гаванских сигар, некогда возиться с этими последствиями. Штольце слиберальничал и подал на начальство... А начальству плевать...

***

Теперь о политике. В последнем нумере «Мирского толка» (есть такой серенький журнальчик) помещен рассказ Франсуа Коппе «Освещенное окно». Этот рассказ посвящен русско-подданному, некоему г. Харламову. Не есть ли это посвящение еще новое доказательство симпатий французской нации к России? Пошевелите-ка мозгами, политики! Если это так и если «Мирской толк» получается в Германии, то как бы не вышло из этого какой-нибудь всеевропейской белиберды. Жив ведь еще железный князь Бисмарк!

Если верить слухам, то скоро на страницах того же серенького журнала появится роман Виктора Гюго, посвященный г. Путяте, и роман А. Додэ, посвященный И. Кондратьеву. Ходят также слухи, что посвящать приятелям можно только собственные произведения, но никак не чужие; посвящать же переводы, пожалуй, можно, но с надписью «перевод посвящается», а это-то правило и забыли.

<17. 18 февраля>

Последние дни дали Москве такую массу событий, что просто теряешься и не знаешь, за какое из них приняться.

Во-первых. Совет присяжных поверенных изгнал из своей среды и лишил права совершать требы в продолжение 9 месяцев (акушерский срок!) одного из своих членов за то, что оный член, не желая согрешить против одиннадцатой заповеди «не зевай!», преступил все остальные.

Во-вторых. Театр «Фоли-Бержер», конкурировавший в продолжение всего срока с «Салошкой», описан на днях судебным приставом. Описание вышло обидное, плачевное и красноречивое (Nota bene: судебные пристава свободны от суда за диффамацию, хотя и их описания не всякому приятны). Декорации, мужская и дамская уборные, буфет, парики и парижские певицы оценены все, кучей, в 13 руб. 42 к., а сам директор «театра» — Джиордано продан в рабство.

В-третьих. Артист Градов-Соколов, сидя в ресторане Вельде, сказал следующее классическо-мраморное изречение: «Я признаю только трех драматургов: Мясницкого, Шиллера и Рассохина!» Изрекал он искренно... хотя, впрочем, и в ресторане.

В-четвертых. Вышли в свет и поступили в продажу безграмотные сочинения московского чудака Алексея Журавлева. Этот юродивый Алексей стар, как ворон, но неопытен, как новорожденный барбосик. Он мнит себя великим талантом, тратит деньги на печатание своих захождений ума за разум, публикуется во всех газетах, горд и надменен; а почитайте-ка его сочинения! Вот вам кусочек из его «Мальчика Павлуши»: «Стал он (Павлуша) бодрствовать сам с собою, так больше понимать, мне приходится оставить и затем все покидать. Смысл он свой заправил, стал лучше обсуждать. Об нем родители узнали, что Павлуше толковать» и т. д. И нарочно не сочинишь такой чепухи! Пишу об этом мудром Журавлеве не ради его самого. Привожу его как образчик тех писателей, которые теперь во множестве расплодились в Москве и изрыгают всенародно свои звуки сладкие. И писатели эти не стоили бы внимания, если бы они не напоминали об одном обстоятельстве, а именно: невежды не молчат, значит — неглупые люди лишены возможности говорить.

В-пятых... впрочем, я рискую потерять счет... Буду пересчитывать события в беспорядке. Известный всему миру своею живучестью Курилка (он же и И. М. Желтов) притянут к мировому за присвоение чужой литературной собственности. Г-жа А. Лентовская тягается с коммерческим судом, причем выдает себя за «девицу, живущую при матери», а не за антрепренершу. (Театр М. и А. Л.) В ресторане «Венеция» по вечерам дерутся купцы и горланят на весь Кузнецкий мост... и т. д., и т. д. ...

***

На днях наши сугубо известные артистки, г-жи Ермолова и Глама-Мещерская, дебютировали во второй раз в своей жизни, и на этот раз — в роли судебных экспертов. Этакие ведь!.. Судебный следователь задал им вопрос судейский, но единственный в своем роде: насколько невменяема актриса, впервые появляющаяся перед публикой? Как ответили на этот вопрос почтенные экспертки, пока неизвестно. Должно быть, говорили все больше насчет трясущихся поджилок, бьющихся сердец, бегающих мурашек и холодеющих подложечек. Интересно было бы послушать.

Пекин населяют китайцы, а Москву «любители». Бедное драматическое искусство! Если с неба упадет метеор, то он непременно попадет в любителя; если вы завтра прочтете в газетах, что зарезался в припадке меланхолии молодой человек, подающий большие надежды, то знайте, что это любитель зарезался; бросьте вы камень в собаку, а в любителя попадете — так много их, этих непризнанных жрецов Талии и Мельпомены! Вербуются они из всех полов, возрастов, чинов, гильдий, магазинов, казарм... Найдете вы среди них и юристов, и медиков, и классных дам, и расстриг, и поручиков, и купеческих сынков, коим не в помощь отцово наследье. Так как их очень много и нет такой драмы, которую они могли бы играть все сразу, то они делятся на многое множество кружков. Каждый кружок имеет свое собственное название, и такое поэтическо-аллегорическое, какому мог бы позавидовать любой пароход общества «Самолет». Людям, затрудняющимся в выборе названия для своих журналов и сборников, рекомендую позаимствоваться у кружков. Есть у нас Заря, Надежда, Звезда, Ночник, Стрела, Порох, Почин, Начинка, Луна, Огарок, Волна... Во всех этих меркнущих Зарях, безнадежных Надеждах и догорающих Огарках лицедействуют. Лицедействуют, разумеется, скверно. Когда сидишь на их спектаклях, то чахнешь, как блоха в известном еврейском анекдоте. Ничем они не отличаются от того общего типа, в который уже успел сложиться российский любитель, хотя они и столичные «штучки»: шумят на репетициях, не учат ролей, сорят даровыми билетами... В комедии они ломаются, а в драме стараются говорить грудным, замогильным голосом и без надобности рвут на себе волосы. А между тем как важничают перед «толпой», как высоко мнят о себе! «Я создал этот тип!» — любимая фраза московского любителя. Ради спасения любителей можно по-приятельски посоветовать им одно: собраться всем в кучу, покачать презрительно головами, пожать холодно друг другу руки и разойтись, как маркиз Ко разошелся с Патти. Если же любовь к искусству сильна, непреодолима, то — уж так и быть! — выбрать из всей кучи нескольких достойных, составить из них один кружок, а остальных — фюйть к папашечке и мамашечке!

***

Видели мы и обоняли «Чад жизни» — драму известного московского франта и салонного человека, Б. Маркевича, ту самую драму, которая с таким треском провалилась сквозь землю в театрально-литературном комитете. С не меньшим треском провалилась она и в театре Лентовского, хотя она и трактует о лицах и местах любезных московскому сердцу. Б. Маркевич в своих произведениях изображает только своих близких знакомых — признак писателя, не видящего дальше своего носа. «Ба! знакомые всё лица!» — восклицали московские сплетники, смакуя его драму. Мы видели на сцене не только его приятеля Ашанина, во цвете лет увядшего московского дон Жуана и камер-юнкера, но даже и «Роше де Канкаль» — место, куда не пускают без дам. Хорошее, злачное место, но неприлично бомондному писателю заниматься его рекламированием. Вообще драма написана помелом и пахнет скверно.

Впрочем, говорят, содержатель «Роше де Канкаль» неистово аплодировал драме.

Что драма плоха, Лентовский знал еще раньше нас с вами. Дал же он ей приют только ради вышеписанного треска. Где скандал, там сбор, а где сбор, там некогда считаться со своими убеждениями...

<18. 3 марта>

Эстетик сороковых, шестидесятых, семидесятых и многих других годов С. А. Юрьев может радоваться. Во вселенной творятся дела как раз в его вкусе: и солнце светит, и Ермолова хорошо играет, и Шекспировское общество дает о себе знать...

Шекспировское общество не новость. Оно существует уже давно, но публика узнала о нем только недавно. Цель его существования благонамеренная: оно дает приют любителям, не удовлетворяющимся русским водевилем и доморощенною драмою, а сгорающим от жажды сыграть что-нибудь этакое, особенное... Ставит оно одни только шекспировские пьесы. Главы у «общества» нет, но духовно главенствует в нем сам С. А. Юрьев, изучивший, как известно, насквозь всех Шекспиров, Шиллеров, Гете, Лессингов и прочих классиков. В судьбах «общества» он принимает самое живое участие. Он любовно улыбается, умиляется и вообще дает впечатление счастливого человека, когда видит на маленькой солодовниковской сцене своего любимого Шекспира, которому, кстати сказать, он сделал бы великое одолжение, если бы перестал его переводить. Раз он, по болезни одного из исполнителей, сам, собственной своей седовласой особой, изображал на генеральной репетиции молодого Ромео. Изображал он так хорошо, что, право, даже женщины могли бы простить ему его старость. Он, по рассеянности вместо галстуха надевающий на шею салфетку и вместо того, чтобы сесть на извозчика, лезущий на крышу, пьющий чернила вместо воды и захватывающий шляпы курсисток вместо своей шапки, не помнящий имен, цифр и родства, ни разу не взглянул на суфлера, играя экспромтом Ромео. Но этим не ограничивается его живое участие. В подражание древнему Иеффаю, он пожертвовал «обществу» и свою дочь Доминику. Его дочь, ученица г-жи Федотовой, радует своего рассеянного отца. Обладая глубокими, искристыми глазами и поступью римской матроны, она служит украшением общества, и человеческого и шекспировского. Лучшей Джульетты для маленького, только что еще расцветающего, любительского общества и выдумать нельзя. Мужской же персонал не мешало бы выдумать новый. Теперешний не понравился бы Шекспиру: не талантлив и суетен. Ромео, например (кажется, кн. Кугушев), когда играет, глаз не сводит со своего костюма, чем ужасно напоминает юнкера, только что произведенного в прапорщики.

***

До сих пор мы, к стыду нашему, не знали, что среди нас живет очень великий человек. До сих пор в Петре Адамовиче Шостаковском мы видели очень обыкновенного смертного. Он пил, ел, спал, ходил, ездил на извозчиках так же, как и мы грешные, и вообще в поступках его мы, по близорукости нашей, не замечали ничего особенного. Мы даже в игре его не находили выдающихся из ряда вон прелестей. По нашему мнению, он много хуже покойного Николая Рубинштейна. Техника его хороша, но игра бездушна и холодна, как «мадам», держащая учениц и ссудную кассу. Да и сам он ни сзади, ни спереди не напоминает своей фигурой Бетховенов и Вагнеров. Но на днях нам торжественно открыли глаза. «На пьедестале», прочли мы в одной газете, «выставлен был большой фотографический портрет П. А. Шостаковского, окруженный гирляндою зелени. По сторонам находились музы пения и драмы, а муза музыки венчала его лавровым венком. При этом одна из учениц, выдвинувшись (? словно льдина она или бочка с сахаром) к рампе, обратилась к г. Шостаковскому» и проч. Следуют стихи с фразою: «Пусть навсегда венцом успеха тебя осенит гений твой!» «Венец успеха» и «гений» можно простить молодому поэту. Бывают и похуже поэты — всех не переделаешь. Но вот где непростительная странность: зачем это муза венчает венцом успеха портрет, а не самого стоящего около портрета виновника торжества? Отчего барышня, «выдвинувшись», не венчала сама, а заставила заниматься этим делом ни в чем не повинную музу? Впрочем, все это пустяки, а вот где серьезно: на другой день в той же газете мы прочли, что Шостаковский приглашен за границу на место покойного Вагнера... Гм...

<19. 17 марта>

Сегодняшним моим заметкам суждено украситься описанием одного знаменательного события. Это событие названо в полицейском протоколе буйством и сопротивлением властям, на языке же Лентовского и подданных его величества короля Миклухо-Маклая оно именуется просто «приятным времяпрепровождением». Главное действующее лицо полицейского протокола сам «генерал от драки», артист художеств и кавалер М. В. Лентовский; вторым лицом скандальной феерии удостоился быть состоящий при особе Михаила Валентиныча, в качестве не то секретаря, не то пятого колеса в возе, московский поэт, жирный и малодушный Марк Ярон; обязанности третьего лица любезно принял на себя тоже поэт, тоже секретарь, комик, худой и бритый Леонидов-Гуляев. Все трое сделались героями полицейского «пленной мысли раздраженья» вот по какому случаю. В один прекрасный вечер Лентовский, плотно покушавший и, стало быть, сильно трахнувший себе за галстух, подкатил на своих вороных к театру. За ним на извозчиках подъехали и его секретарствующие поэты.

— Жандарррм, отстегни полость! — обратился сам к жандарму, торчавшему у подъезда.

Жандарм, с присущею его сану находчивостью и мягкостью в тоне, заметил:

— Я не для эфтого поставлен на эфтем месте!

— Не рррассуждать! Отстегни полость, рракалия!!

— Потише-с!

Лентовский выскочил из саней, размахнулся и — трррах!! Театральная площадь огласилась звуком, приятным охотнорядскому сердцу. В тот же момент последовал новый «тррах!», на сей раз ответный. Услышан красноречивый «ответ», поэты-секретари подскочили к принципалу и, в помощь ему, замахали своими непривычными кулаками. К их противнику тоже подоспела помощь, и «грянул бой, Полтавский бой!.. Тяжкой тучей отряды конницы летучей, браздами, саблями звуча, сшибаясь, рубятся сплеча». Кончилось тем, что на голову Лентовского накинули воротник его шубы, обхватили его сотнею рук, сжали и усадили на извозчика. Поэты тоже были посажены на дарового извозчика и — фюйть!

***

Роковая тайна нависла над Москвой. Какая-то невидимая сила в продолжение целой недели отравляла Москву невидимым ядом. То и дело в газетах печатались случаи отравления москвичей каким-то неведомым и судейски неуловимым веществом. Симптомы: рвота, холодный пот, боли в животе и прочее нехорошее. Наши Пазухины, Соколихи и прочие раздирательные, рокамболистые писатели заподозрили преступление и уже нанялись писать поденно длинный роман под заглавием: «Семь смертей, или рвота каторжника». Но не печати пришлось разоблачить ужасную тайну. Разоблачила ее, как и следовало ожидать, полиция. Городовой, стоявший на посту против Пересыльной тюрьмы, вдруг почувствовал в своих внутренностях «образ мыслей». Заболело под ложечкой, потянуло к рвоте, заломило в пояснице... Не потеряв присутствия духа, он созвал дворников — и роковая тайна была поймана. Оказалось, что городовой был отравлен касторовыми семенами (ricinus communis), из которых добывается касторовое масло. Отравляли его и прочих не «секта отравителей», как хотелось бы Соколихе, а извозчики (isvostschicus communis), везшие эти семена с вокзала на какую-то фабрику. Извозчики и сами ели и, как Ева, другим давали. Касторовые семена не съедобный фрукт, но ведь русский человек не может обойтись без того, чтобы не взять в рот что-нибудь этакое, особенное... Говорят, что Андреев-Бурлак уже прислал десять рублей для выдачи городовому за открытие тайны...

***

За обедом курить нельзя, а ругаться и скандалить можно. Московский купец Фирганг (но не Фирсанов, как назвали его в одной газете), начитавшись «Хорошего тона», вздумал на обеде, бывшем в купеческом клубе, изобразить из себя гувернера. Первый же шаг на новом поприще заставил его скушать кораблекрушительное фиаско. Прежде всего он сделал замечание старшине Бакланову, когда тот закурил папиросу. Замечание вышло резкое, неприличное. Бакланов обиделся. Произошло объяснение, во время которого Фирганг выкинул еще одно коленце. Он начал браниться, причем досталось и Бакланову и певцу Давыдову, вздумавшему заступиться за Бакланова. Давыдов, как восточный человек, ужасно вспылил и, говорят, ответил очень не мягко. Составлен протокол.

***

Насколько наша Москва мастерица соблюдать посты, вы можете узнать, обозрев все наши постные удовольствия. Читайте и удивляйтесь. Первое наше удовольствие — итальянская опера, прибывшая к нам из Питера. Цены в ней до того поразительно дороги, что у нас втянуло щеки и животы от непомерных расходов на Уэтама и Репетто. Берут не только деньги, но и карманы, и брюки, и сюртуки. Берут много, но дают менее чем мало. Нет ни Девойода, ни Дюран, ни Зембрих, а есть недостопримечательности вроде малоизвестной г-жи Булычевой. Второе наше удовольствие скоромное, но под иностранной и, стало быть, постной бандеролью — раздирательный «Салошка» с трехэтажным канканом и декольтированными куплетцами. Третье наше удовольствие — вокально-инструментально-литературные вечера. Устраиваются эти вечера кем угодно, где угодно и как угодно. Даже трубочисты могут концерты давать. Вот вам образец теперешних афиш: «Театр М. и А. Л. В воскресенье, 11 марта, в пользу артиста Тамарина, кассира Юдина и машиниста Федотова дан будет большой концерт» и проч. Артист, кассир и машинист... ужасно много общего! Не хватает сюда еще и капельдинера Ивана, похожего на Андраши и дающего напрокат бинокли, да ресторатора Вельде, у которого с горя и в кредит напиваются ничего не делающие и голодные актеры. А вот вам и образчик исполнения. 8 марта на «вечере» в Русском театре некоему «артисту» Кремневу нужно было прочесть былину «Змей Тугарин». Кремнев вышел и храбро начал. За храбрым началом последовало робкое сморканье и кашель... стоп машина!

— Ах, черт возьми! — произносит он вслух и начинает опять сначала.

Дойдя до запятой, он опять запнулся и, извинившись перед публикой, попятился за кулисы. Догадался извиниться — хоть за это спасибо! Выбор тем для чтения еще того лучше. Я слышал, как один молодец на прошлую масленицу читал новогодние стихи. (Угостить бы его за это после ужина горчицей!) Если на масленицу угощали нас такими прелестями, то можете же себе представить, чем угощают нас в посту!

<20. 31 марта>

Есть на свете два Амедея: экс-король испанский Амедей и Амедей Филибер. У первого есть «экс» уже с давних пор, второй же приобрел это «экс» (экс-хороший человек) только на днях, на затеянном им процессе. Процесс этот великолепен. В нем все есть: и подлог, и мышиный жеребчик, и любовные письма, и актриса Голодкова, и артист Горев, и горничная Дырка, и даже зубной врач, он же и фельдшер Рязанов. Но несмотря на все его великолепие, описывать его — значит мочалу жевать: обвинительный акт весь состоит из бланков, цифр, дисконтов и прочей финансовой чепухи, и скучен, как долгое гляденье на филиберовскую лысину. Взглянем на этот процесс, выражаясь по-французски, à vol d’oiseau17.

Амедей Филибер, как выяснилось на суде, родился в трех сорочках и под двумя счастливыми звездами. Он богат и играет на бирже. Пользуясь счастливой семейной обстановкой (жена, дети и прочее), он в то же время пользовался «на стороне» и другой семейной обстановкой (Голодкова, дети и проч.). Жил он с артисткой Голодковой восемь лет и был счастлив, как Парис с Еленой. Целые восемь лет мышиный жеребчик, старый, как самая старая бабушка, и лысый, как тумба, вкушал любовь, верность и прочие аппетитные блага, за что, кстати сказать, платил не особенно дорого. И вот-с, когда на восьмом году счастливого жития г-же Голодковой понравился г. Горев, а г. Гореву понравилась г-жа Голодкова, и когда г-жа горничная Дырка донесла Филиберу, что ему, старцу, изменили, лысый ловелас возмутился и захотел мстить. Парису отмстили тем, что разрушили его отечество. Филибер захотел разрушить доброе имя г-жи Голодковой и соперника Горева. Отсюда и вскипело громкое дело о подлоге векселей, пахнувшем Сибирью. Подробности дела известны из газет.

***

Мода вообще капризна и причудлива. Мы не удивимся, если дамы начнут носить лошадиные хвосты на шляпах и буферные фонари вместо брошек. Нас не удивят даже турнюры, в которые «для безопасности» мужья и любовники будут сажать цепных собак. (А такие турнюры будут. Их на днях предложил в каком-то дамском обществе часовщик Ч.) Но мода, которую переживает теперь Москва, странна и удивительна. Если бы г. Гоппе вместо турнюров и рожиц изобразил в своем «Модном свете» тигров, леопардов и крокодилов, то он попал бы в «самую центру» и мы все стали бы его журнал (с рассрочкой) выписывать. У нас на зверей теперь мода. Московский человек почувствовал склонность к звериному образу и теперь жить без зверей не может. Вот вам факты. Не так давно в Рогожской пьяные купцы на медведя ходили. Черт их знает, где они его выдрали, но только ходили. Медведь помял их, выбежал из сарая и пошел гулять по Москве. Погуляв по столице, он воротился к ночи в тот же сарай, не зайдя даже в «Салошку» поглядеть на Селину Дюмон, барыню в медвежьем и репортерском вкусе. У Лентовского есть громадная собака, приводящая в ужас всех ищущих у архиантрепренера аудиенции. Скрипач Шиман, придя однажды к Лентовскому, до того перепугался этой собаки, что уменьшился в весе на несколько фунтов и чуть не помер. Лентовский, в свою очередь, тоже чуть не помер однажды, придя к Хлудову и увидев выпущенных на него тигров. Музыкального критика Размадзе кашей не покорми, а только поговори с ним о его здоровеннейших псах. Шостаковский завел себе ручного орла. Орлу до того понравился великий маэстро, что он всякий раз садился около него на кресло и хищнически, как Малкиель на интенданта, засматривался на его большой, сочный нос. Маэстро платил орлу взаимностью. Но раз... смешно и печально... орел рассердился за что-то на своего хозяина и клюнул его в самый глаз. Маэстро обиделся, пожертвовал неблагодарную птицу в Зоологический сад и наложил на глаз гипсовую повязку. На Никольской у какого-то книгопродавца сидит под прилавком лисица. В цирке Гинне показываются дрессированные быки. Одним словом, если бы все мы обратились в Навуходоносоров в зверином образе и завели бы себе, подобно Диогену, коз, то зажили бы как раз в уровень с веком.

***

К вам от нас переведены два электрических солнца нашего театрального мирка. Я говорю о Свободине и Далматове, которые в следующий сезон будут упражнять ваши вкусы, а не наши. С прискорбием сдаю их на руки петербургского коллеги, а теперь пользуюсь нейтральной полосой их положения и даю им по аттестату. Будучи в Москве, они оба вели жизнь трезвую и благонравную. В бунтах, интригах и угощениях гг. рецензентов замечены не были. Под судом, в штрафах и сражениях тоже не были. Из «Записок сумасшедшего» не читали и у Вельде кредитом не пользовались. Свободин, по выражению Шестеркина, «человек, который трудящийся». Далматов, по выражению Шестеркина, «человек, который еще учащийся». Они молоды, и Питер мудро поступит, если их не избалует.

***

Купца Найденова посетила муза истории и показала ему кукиш. От приятной же дамы и кукиш получить приятно, а от музы не только приятно, но и вдохновительно. Муза вдохновила купца Найденова. Он, смекая, соображая и натужась, сел за стол и стал сочинять «Историю известных московских купеческих родов». («Родов» здесь надо понимать не в акушерском смысле, а в геральдическом.) На что понадобилась ему эта никому не нужная «история», не разберет ни черт, ни квартальный, ни даже Федор Гиляров, умеющий объяснять причину всех причин. И в чем, желательно было бы знать, будет заключаться эта история? В описании ли Титовки или же в воспевании купеческого благочестия? Во всяком случае подождем и прочтем историю банных веников, мордобитий в «Стрельне», гривенников за рубль и красных петухов шагаевской фабрикации. В «историю» попадут не все купеческие роды, а только те, благополучно купечествующие отрасли коих взнесут г. Найденову по сту целковых — так объявил в своих письмах к купцам новоиспеченный историк. Сторублевка — conditio sine qua non18. Нет у тебя ста целковых — и в историю не попадешь, хоть бы ты три медали на шее имел, сотню кредиторов по шее вытолкал и пять свиней клоуна Танти съел.

<21. 14 апреля>

На всех московских колокольнях сидят пономари. С замиранием сердца и дрожа от ночной сырости, они ждут того момента, когда Спасские часы и Иван Великий возвестят полночь. Нервы их напряжены ad maximum19; малейшего звука достаточно для того, чтобы они всполошились и зазвонили ранее традиционного срока. Третьего года у Ивана Воина напряженному слуху пономаря примерещился звон, и Москва загудела десятью минутами раньше, что конечно не обошлось даром епархиальному начальству: оно получило от «Современки» строгий выговор в размере трех плачущих передовых. Народ снует по улицам, и чем ближе к Кремлю, тем гуще толпы и тем больше говора, стукотни, экипажного треска. Кое-где на тротуарах мелькают и чадят плошки. Небо хмурится, словно не верит, что у людей праздник. После недолгого, но томительного ожидания наконец со стороны Кремля несется бой часов... Рука самого нервного из пономарей не выносит томления и, не дав часам окончить даже первый удар дергает за веревку... Москва слышит быстрый, судорожный, словно с цепи сорвавшийся, звон, нетерпеливому пономарю вторят другие, и, пока на Иване Великом раскачивают языки колокола, Москва уже гудит и переливается всевозможными колокольными звуками... Москворечье и Кремль гудят басами, с Плющих и Разгуляев несутся теноровые звуки... и все сливается в один общий, чудовищный рев. Колокольная буря длится минут пять, и эти поэтические пять минут окупают всю прозу «северной» Пасхи...

***

Как далеко могут хватать превратные понятия и нынешний скептицизм, свидетельствует следующий почти анекдотический случай. Жили-были себе в г. Минске два брандахлыста: потомственный почетный гражданин Симанович и столбовой дворянин Барановский. Жили эти две титулованные особы, поживали и с усердием, достойным иного применения, коптили своими дыханиями и без того уж мутное минское небо. Вперемежку с коптением и в потолок плеванием они шутили. Шутили они над всем, не щадя ни великого, ни прекрасного. Так, явились они однажды к минскому полицеймейстеру (sic!) и заявили, что один из них, Симанович, во время пребывания своего в Москве украл у штабс-ротмистра фон Витте золотые часы, другой же, Барановский, назвал себя соучастником первого. Полицеймейстер, рассудив и взвесив, отправил шутников по этапу в Москву. По прибытии их в Москву выяснилось, что у фон Витте никогда никто часов не крал, а что, наоборот, он сам подарил шутнику серебряные часы. На вопрос пристава, зачем он, Симанович, наврал на себя, этот последний ответил:

— Да так... Прогуляться по этапу захотелось...

— А я за компанию с приятелем... — ухмыльнулся Барановский. — Отправляйте нас теперь обратно в Минск по этапу.

В последней просьбе отказа не последовало, и отправились обратно оплевывать минские потолки.

***

Лондонские и парижские мошенники должны побледнеть пред московскими ворами, ибо ни в одном европейском городе не могут так ловко прятать ворованное, как в нашей Москве. Мельницкие закупорили уворованные папашей деньги в птичьи чучелы, а околоточный Сергеев и Ко умудрились припрятать концы в пожарную каланчу. Этот Сергеев, должно быть, очень умный человек. Он и полицейские писаря Цветков, Макеев и Филиппов недавно обвинялись в том, что обобрали приведенную для допроса в участок воровку и краденое спрятали на пожарной каланче. Каланча — это важное открытие в области воровской науки. Там не только вещи, но даже и сабинянок прятать можно. Сергеев за свое изобретение ожидал награды и был очень удивлен, когда предстал пред Фемидой. Он не понимал, в чем состояла его вина, и удивлялся...

— Нешто можно, — вопрошал он суд, — служить в полиции околоточным за 45 рублей в месяц без взяток и иных поборов?

Бедняга со своими коллегами-писарями угодил в тюрьму. Не так им обидна эта тюрьма, как то, что им придется просидеть как раз то время, когда люди собирают в житницы, жнут и не сеют — время собирания обильных праздничных.

***

Утка это или не утка? Говорят, что камер-юнкер Бегичев и не имеющий чина Германович затевают в Москве «народный» театр и взывают к субсидии. Очень приятно. Бегичев любит театр; но энергии и деловитости в нем столько, сколько в произведениях Болеслава Маркевича правды. Во всяком случае, «весьма и весьма приятно!»

<22. 12 мая>

С Московским земельным банком приключилось очень смешное несчастье. Банковские атаманы и гетманы закрыли свои физии платками, и сам черт не разберет, плачут они или смеются. Их надули. Надул человек, не имеющий ни чина, ни звания, ни лика, Белов, мещанинишка, торговавший у Иверской своими аблакатскими талантами. Ничтожество ему имя, а между тем он, не помнящий родства ярыга, учинил пакость, глядя на которую облизнулись бы даже бывший камер-юнкер Юханцев и бывший тайный советник доктор Буш. Он с развязностью купеческого шафера заложил в банке имение. Белову не жалко было его закладывать, потому что оно... было чужое. Сначала взял он 80 000 руб., потом же, два месяца спустя, слимонил и дополнительную ссуду в размере 47 000. Итого 127 000. Все это проделал Белов с соблюдением всех нужных формальностей и ни разу не сконфузившись. Получив денежки, он начал «новую жизнь»: завел бархатную мебель, вороных и стал давать деньги под проценты. Целый год тянулась эта новая эра. Теперь Белов арестован. Арестован почему-то и агент банка Андреев. Будут судить, сошлют, но никакой прокурор и никакой Шайкевич или Мандельштам не разрешит, кто воротит банку его 127 000? Денежки ведь уже тю-тю!

***

В Москве есть достопримечательность, о которой не упоминается ни в истории, ни в географии, ни даже в «Путеводителе Москвы», а между тем эта достопримечательность классична, как царь-пушка и как покойный Корейша, и стоит она того, чтобы гимназисты о ней в географии учили. Женихи и шафера могут приятно улыбнуться: я говорю о московской свадебной карете, той самой карете, в которой ездят новоиспеченные «прапорщики по супружеской части». Эта карета изображает собой нечто весьма и весьма необыкновенное. Представьте себе продолговатый ящик, украшенный золотыми финтифлюшками, багетами, стеклами, неопределенными «купеческими» гербами и прочей мишурой. Сиденье кучера, сам кучер и гривы лошадей украшены цветами, парчой и бахромой. Лошади впряжены гусем. На запятках торчат бульдогообразные фофаны с глубокомысленными физиономиями. Вообще карета эта трудно поддается описанию. Ее нужно видеть, чтобы оценить и просмаковать всю тяжеловесность наших московских вкусов. Над каретой смеются, хохочут, указывают на нее пальцами и в то же время ездят в ней венчаться, платя за нее огромные деньги. Нельзя не ездить. Жених, отрицающий ее, считается вольнодумцем, и ни один купец-папенька не согласится, чтобы его выходящая замуж «плоть и кровь» ехала венчаться в обыкновенной карете.

На днях с этой каретой приключилась маленькая история. Несколько юных кутил-интеллигентов, возымев желание подорвать репутацию кареты, наняли последнюю и, севши в нее в количестве десяти человек, долго катались по городу. Катанье сопровождалось приличными возлияниями и неприличными телодвижениями. Кутилы достигли цели: репутация рутинной кареты поколебалась и гиляровские «Современные известия» собираются уже поднять вопль за оскорбление и профанацию «святыни».

***

Желающему возненавидеть прекрасный пол советую прогуляться по Цветному бульвару и обозреть вывески, украшающие грошовый музей Винтера. Эти вывески внушают молодежи самые превратные понятия о наших невестах, женах и «обже». Тут вы увидите нагих «Трех граций», наводящих ужас своими неимоверно широкими тазами, увидите «Клеопатру Египетскую», с невозможнейшим цветом кожи, громадными грудями и портящими всякую, даже армянскую эстетику икрами. Тут и русалки, и наяды, и чертовки, и «прекрасные» одалиски. Все эти женские особы претендуют на обворожительные позы и жгучие взоры, но в общем... В общем даже городовых мутит... Удивительное дело! В наш благочестивый век, когда даже голый подбородок считается за декольте, блюстители постов и благонравия терпят еще подобные помойные картины. Изволь тут разобрать, что позволяется и что не позволяется!

***

Мы с нетерпением ждем прибытия индейцев. Везет их к нам на показ из Берлина некий Александров. Будущие гости принадлежат к племени Сиу и Ко. (Прошу не смешивать с кондитером Сиу, который принадлежит к кавказскому племени.) Очень приятно, но... на кой черт нам индейцы? И что мы в них созерцать и изучать будем? Индейские нравы? Напрасно... У нас у самих есть нравы, и почище еще индейских. В Замоскворечье, в театральной конторе, в московских аптеках, в саду «Эрмитаж» и прочих полезных учреждениях вы найдете нравы, перед которыми бледнеют все папуасы и компрачикосы. Вас занимают рожи?.. Тоже напрасно... У нас в Москве попадаются рожи, которые можно носить только с позволения обер-полицеймейстера. Головные уборы? Но тут, чтобы не волновать дам, ставлю стыдливую точку.

Ах, да! Ходят слухи, что едущие к нам индейцы вовсе не индейцы. Это симулянты и мистификаторы, нанятые надувалой Александровым для умопомрачения публики. Между господами, любезно принявшими на себя роли индейцев, называют четырех московских преподавателей древних языков, адвоката Столповского, редактора «Волны» Руссиянова, купца Шагаева, издателя «Фрума» Якрина и еще одного зулуса, евшего когда-то в балаганах на ярмарке живых голубей.

Сноски

14 Почтительное наименование студентами своего университета, букв.: Мать-кормилица (лат.).

15 большой шаг (нем.).

16 он хочет (нем.).

17 с птичьего полета (франц.).

18 непременное условие (лат.).

19 до предела (лат.).

Часть: 1 2 3 4 5 6 7
Примечания
Варианты
© 2000- NIV