Крыжовник.

Чехов А. П. Крыжовник // Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1974—1982.

Т. 10. [Рассказы, повести], 1898—1903. — М.: Наука, 1977. — С. 55—65.


КРЫЖОВНИК

Еще с раннего утра всё небо обложили дождевые тучи; было тихо, не жарко и скучно, как бывает в серые пасмурные дни, когда над полем давно уже нависли тучи, ждешь дождя, а его нет. Ветеринарный врач Иван Иваныч и учитель гимназии Буркин уже утомились идти, и поле представлялось им бесконечным. Далеко впереди еле были видны ветряные мельницы села Мироносицкого, справа тянулся и потом исчезал далеко за селом ряд холмов, и оба они знали, что это берег реки, там луга, зеленые ивы, усадьбы, и если стать на один из холмов, то оттуда видно такое же громадное поле, телеграф и поезд, который издали похож на ползущую гусеницу, а в ясную погоду оттуда бывает виден даже город. Теперь, в тихую погоду, когда вся природа казалась кроткой и задумчивой, Иван Иваныч и Буркин были проникнуты любовью к этому полю и оба думали о том, как велика, как прекрасна эта страна.

— В прошлый раз, когда мы были в сарае у старосты Прокофия, — сказал Буркин, — вы собирались рассказать какую-то историю.

— Да, я хотел тогда рассказать про своего брата.

Иван Иваныч протяжно вздохнул и закурил трубочку, чтобы начать рассказывать, но как раз в это время пошел дождь. И минут через пять лил уже сильный дождь, обложной, и трудно было предвидеть, когда он кончится. Иван Иваныч и Буркин остановились в раздумье; собаки, уже мокрые, стояли, поджав хвосты, и смотрели на них с умилением.

— Нам нужно укрыться куда-нибудь, — сказал Буркин. — Пойдемте к Алехину. Тут близко.

— Пойдемте.

Они свернули в сторону и шли всё по скошенному полю, то прямо, то забирая направо, пока не вышли на дорогу. Скоро показались тополи, сад, потом красные крыши амбаров; заблестела река, и открылся вид на широкий плес с мельницей и белою купальней. Это было Софьино, где жил Алехин.

Мельница работала, заглушая шум дождя; плотина дрожала. Тут около телег стояли мокрые лошади, понурив головы, и ходили люди, накрывшись мешками. Было сыро, грязно, неуютно, и вид у плеса был холодный, злой. Иван Иваныч и Буркин испытывали уже чувство мокроты, нечистоты, неудобства во всем теле, ноги отяжелели от грязи, и когда, пройдя плотину, они поднимались к господским амбарам, то молчали, точно сердились друг на друга.

В одном из амбаров шумела веялка; дверь была открыта, и из нее валила пыль. На пороге стоял сам Алехин, мужчина лет сорока, высокий, полный, с длинными волосами, похожий больше на профессора или художника, чем на помещика. На нем была белая, давно не мытая рубаха с веревочным пояском, вместо брюк кальсоны, и на сапогах тоже налипли грязь и солома. Нос и глаза были черны от пыли. Он узнал Ивана Иваныча и Буркина и, по-видимому, очень обрадовался.

— Пожалуйте, господа, в дом, — сказал он, улыбаясь. — Я сейчас, сию минуту.

Дом был большой, двухэтажный. Алехин жил внизу, в двух комнатах со сводами и с маленькими окнами, где когда-то жили приказчики; тут была обстановка простая, и пахло ржаным хлебом, дешевою водкой и сбруей. Наверху же, в парадных комнатах, он бывал редко, только когда приезжали гости. Ивана Иваныча и Буркина встретила в доме горничная, молодая женщина, такая красивая, что они оба разом остановились и поглядели друг на друга.

— Вы не можете себе представить, как я рад видеть вас, господа, — говорил Алехин, входя за ними в переднюю. — Вот не ожидал! Пелагея, — обратился он к горничной, — дайте гостям переодеться во что-нибудь. Да кстати и я переоденусь. Только надо сначала пойти помыться, а то я, кажется, с весны не мылся. Не хотите ли, господа, пойти в купальню, а тут пока приготовят.

Красивая Пелагея, такая деликатная и на вид такая мягкая, принесла простыни и мыло, и Алехин с гостями пошел в купальню.

— Да, давно я уже не мылся, — говорил он, раздеваясь. — Купальня у меня, как видите, хорошая, отец еще строил, но мыться как-то всё некогда.

Он сел на ступеньке и намылил свои длинные волосы и шею, и вода около него стала коричневой.

— Да, признаюсь... — проговорил Иван Иваныч значительно, глядя на его голову.

— Давно я уже не мылся... — повторил Алехин конфузливо и еще раз намылился, и вода около него стала темно-синей, как чернила.

Иван Иваныч вышел наружу, бросился в воду с шумом и поплыл под дождем, широко взмахивая руками, и от него шли волны, и на волнах качались белые лилии; он доплыл до самой середины плеса и нырнул, и через минуту показался на другом месте и поплыл дальше, и всё нырял, стараясь достать дна. «Ах, боже мой... — повторял он, наслаждаясь. — Ах, боже мой...» Доплыл до мельницы, о чем-то поговорил там с мужиками и повернул назад, и на середине плеса лег, подставляя свое лицо под дождь. Буркин и Алехин уже оделись и собрались уходить, а он всё плавал и нырял.

— Ах, боже мой... — говорил он. — Ах, господи помилуй.

— Будет вам! — крикнул ему Буркин.

Вернулись в дом. И только когда в большой гостиной наверху зажгли лампу, и Буркин и Иван Иваныч, одетые в шелковые халаты и теплые туфли, сидели в креслах, а сам Алехин, умытый, причесанный, в новом сюртуке, ходил по гостиной, видимо, с наслаждением ощущая тепло, чистоту, сухое платье, легкую обувь, и когда красивая Пелагея, бесшумно ступая по ковру и мягко улыбаясь, подавала на подносе чай с вареньем, только тогда Иван Иваныч приступил к рассказу, и казалось, что его слушали не один только Буркин и Алехин, но также старые и молодые дамы и военные, спокойно и строго глядевшие из золотых рам.

— Нас два брата, — начал он, — я, Иван Иваныч, и другой — Николай Иваныч, года на два помоложе. Я пошел по ученой части, стал ветеринаром, а Николай уже с девятнадцати лет сидел в казенной палате. Наш отец Чимша-Гималайский был из кантонистов, но, выслужив офицерский чин, оставил нам потомственное дворянство и именьишко. После его смерти именьишко у нас оттягали за долги, но, как бы ни было, детство мы провели в деревне на воле. Мы, всё равно как крестьянские дети, дни и ночи проводили в поле, в лесу, стерегли лошадей, драли лыко, ловили рыбу, и прочее тому подобное... А вы знаете, кто хоть раз в жизни поймал ерша или видел осенью перелетных дроздов, как они в ясные, прохладные дни носятся стаями над деревней, тот уже не городской житель, и его до самой смерти будет потягивать на волю. Мой брат тосковал в казенной палате. Годы проходили, а он всё сидел на одном месте, писал всё те же бумаги и думал всё об одном и том же, как бы в деревню. И эта тоска у него мало-помалу вылилась в определенное желание, в мечту купить себе маленькую усадебку где-нибудь на берегу реки или озера.

Он был добрый, кроткий человек, я любил его, но этому желанию запереть себя на всю жизнь в собственную усадьбу я никогда не сочувствовал. Принято говорить, что человеку нужно только три аршина земли. Но ведь три аршина нужны трупу, а не человеку. И говорят также теперь, что если наша интеллигенция имеет тяготение к земле и стремится в усадьбы, то это хорошо. Но ведь эти усадьбы те же три аршина земли. Уходить из города, от борьбы, от житейского шума, уходить и прятаться у себя в усадьбе — это не жизнь, это эгоизм, лень, это своего рода монашество, но монашество без подвига. Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа.

Брат мой Николай, сидя у себя в канцелярии, мечтал о том, как он будет есть свои собственные щи, от которых идет такой вкусный запах по всему двору, есть на зеленой травке, спать на солнышке, сидеть по целым часам за воротами на лавочке и глядеть на поле и лес. Сельскохозяйственные книжки и всякие эти советы в календарях составляли его радость, любимую духовную пищу; он любил читать и газеты, но читал в них одни только объявления о том, что продаются столько-то десятин пашни и луга с усадьбой, рекой, садом, мельницей, с проточными прудами. И рисовались у него в голове дорожки в саду, цветы, фрукты, скворечни, караси в прудах и, знаете, всякая эта штука. Эти воображаемые картины были различны, смотря по объявлениям, которые попадались ему, но почему-то в каждой из них непременно был крыжовник. Ни одной усадьбы, ни одного поэтического угла он не мог себе представить без того, чтобы там не было крыжовника.

— Деревенская жизнь имеет свои удобства, — говорил он, бывало. — Сидишь на балконе, пьешь чай, а на пруде твои уточки плавают, пахнет так хорошо и... и крыжовник растет.

Он чертил план своего имения, и всякий раз у него на плане выходило одно и то же: a) барский дом, b) людская, c) огород, d) крыжовник. Жил он скупо: недоедал, недопивал, одевался бог знает как, словно нищий, и всё копил и клал в банк. Страшно жадничал. Мне было больно глядеть на него, и я кое-что давал ему и посылал на праздниках, но он и это прятал. Уж коли задался человек идеей, то ничего не поделаешь.

Годы шли, перевели его в другую губернию, минуло ему уже сорок лет, а он всё читал объявления в газетах и копил. Потом, слышу, женился. Всё с той же целью, чтобы купить себе усадьбу с крыжовником, он женился на старой, некрасивой вдове, без всякого чувства, а только потому, что у нее водились деньжонки. Он и с ней тоже жил скупо, держал ее впроголодь, а деньги ее положил в банк на свое имя. Раньше она была за почтмейстером и привыкла у него к пирогам и к наливкам, а у второго мужа и хлеба черного не видала вдоволь; стала чахнуть от такой жизни да года через три взяла и отдала богу душу. И конечно брат мой ни одной минуты не подумал, что он виноват в ее смерти. Деньги, как водка, делают человека чудаком. У нас в городе умирал купец. Перед смертью приказал подать себе тарелку меду и съел все свои деньги и выигрышные билеты вместе с медом, чтобы никому не досталось. Как-то на вокзале я осматривал гурты, и в это время один барышник попал под локомотив и ему отрезало ногу. Несем мы его в приемный покой, кровь льет — страшное дело, а он всё просит, чтобы ногу его отыскали, и всё беспокоится; в сапоге на отрезанной ноге двадцать рублей, как бы не пропали.

— Это вы уж из другой оперы, — сказал Буркин.

— После смерти жены, — продолжал Иван Иваныч, подумав полминуты, — брат мой стал высматривать себе имение. Конечно, хоть пять лет высматривай, но всё же в конце концов ошибешься и купишь совсем не то, о чем мечтал. Брат Николай через комиссионера, с переводом долга, купил сто двенадцать десятин с барским домом, с людской, с парком, но ни фруктового сада, ни крыжовника, ни прудов с уточками; была река, но вода в ней цветом как кофе, потому что по одну сторону имения кирпичный завод, а по другую — костопальный. Но мой Николай Иваныч мало печалился; он выписал себе двадцать кустов крыжовника, посадил и зажил помещиком.

В прошлом году я поехал к нему проведать. Поеду, думаю, посмотрю, как и что там. В письмах своих брат называл свое имение так: Чумбароклова Пустошь, Гималайское тож. Приехал я в «Гималайское тож» после полудня. Было жарко. Везде канавы, заборы, изгороди, понасажены рядами елки, — и не знаешь, как проехать во двор, куда поставить лошадь. Иду к дому, а навстречу мне рыжая собака, толстая, похожая на свинью. Хочется ей лаять, да лень. Вышла из кухни кухарка, голоногая, толстая, тоже похожая на свинью, и сказала, что барин отдыхает после обеда. Вхожу к брату, он сидит в постели, колени покрыты одеялом; постарел, располнел, обрюзг; щеки, нос и губы тянутся вперед, — того и гляди, хрюкнет в одеяло.

Мы обнялись и всплакнули от радости и от грустной мысли, что когда-то были молоды, а теперь оба седы и умирать пора. Он оделся и повел меня показывать свое имение.

— Ну, как ты тут поживаешь? — спросил я.

— Да ничего, слава богу, живу хорошо.

Это уж был не прежний робкий бедняга-чиновник, а настоящий помещик, барин. Он уж обжился тут, привык и вошел во вкус; кушал много, в бане мылся, полнел, уже судился с обществом и с обоими заводами и очень обижался, когда мужики не называли его «ваше высокоблагородие». И о душе своей заботился солидно, по-барски, и добрые дела творил не просто, а с важностью. А какие добрые дела? Лечил мужиков от всех болезней содой и касторкой и в день своих именин служил среди деревни благодарственный молебен, а потом ставил полведра, думал, что так нужно. Ах, эти ужасные полведра! Сегодня толстый помещик тащит мужиков к земскому начальнику за потраву, а завтра, в торжественный день, ставит им полведра, а они пьют и кричат ура, и пьяные кланяются ему в ноги. Перемена жизни к лучшему, сытость, праздность развивают в русском человеке самомнение, самое наглое. Николай Иваныч, который когда-то в казенной палате боялся даже для себя лично иметь собственные взгляды, теперь говорил одни только истины, и таким тоном, точно министр: «Образование необходимо, но для народа оно преждевременно», «телесные наказания вообще вредны, но в некоторых случаях они полезны и незаменимы».

— Я знаю народ и умею с ним обращаться, — говорил он. — Меня народ любит. Стоит мне только пальцем шевельнуть, и для меня народ сделает всё, что захочу.

И всё это, заметьте, говорилось с умной, доброю улыбкой. Он раз двадцать повторил: «мы, дворяне», «я, как дворянин»; очевидно, уже не помнил, что дед наш был мужик, а отец — солдат. Даже наша фамилия Чимша-Гималайский, в сущности несообразная, казалась ему теперь звучной, знатной и очень приятной.

Но дело не в нем, а во мне самом. Я хочу вам рассказать, какая перемена произошла во мне в эти немногие часы, пока я был в его усадьбе. Вечером, когда мы пили чай, кухарка подала к столу полную тарелку крыжовнику. Это был не купленный, а свой собственный крыжовник, собранный в первый раз с тех пор, как были посажены кусты. Николай Иваныч засмеялся и минуту глядел на крыжовник, молча, со слезами, — он не мог говорить от волнения, потом положил в рот одну ягоду, поглядел на меня с торжеством ребенка, который наконец получил свою любимую игрушку, и сказал:

— Как вкусно!

И он с жадностью ел и всё повторял:

— Ах, как вкусно! Ты попробуй!

Было жестко и кисло, но, как сказал Пушкин, «тьмы истин нам дороже нас возвышающий обман». Я видел счастливого человека, заветная мечта которого осуществилась так очевидно, который достиг цели в жизни, получил то, что хотел, который был доволен своею судьбой, самим собой. К моим мыслям о человеческом счастье всегда почему-то примешивалось что-то грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело тяжелое чувство, близкое к отчаянию. Особенно тяжело было ночью. Мне постлали постель в комнате рядом с спальней брата, и мне было слышно, как он не спал и как вставал и подходил к тарелке с крыжовником и брал по ягодке. Я соображал: как, в сущности, много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила! Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье... Между тем во всех домах и на улицах тишина, спокойствие; из пятидесяти тысяч живущих в городе ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился. Мы видим тех, которые ходят на рынок за провизией, днем едят, ночью спят, которые говорят свою чепуху, женятся, старятся, благодушно тащат на кладбище своих покойников; но мы не видим и не слышим тех, которые страдают, и то, что страшно в жизни, происходит где-то за кулисами. Всё тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло, столько-то ведер выпито, столько-то детей погибло от недоедания... И такой порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут свое бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно. Это общий гипноз. Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясется беда — болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других. Но человека с молоточком нет, счастливый живет себе, и мелкие житейские заботы волнуют его слегка, как ветер осину, — и всё обстоит благополучно.

— В ту ночь мне стало понятно, как я тоже был доволен и счастлив, — продолжал Иван Иваныч, вставая. — Я тоже за обедом и на охоте поучал, как жить, как веровать, как управлять народом. Я тоже говорил, что ученье свет, что образование необходимо, но для простых людей пока довольно одной грамоты. Свобода есть благо, говорил я, без нее нельзя, как без воздуха, но надо подождать. Да, я говорил так, а теперь спрашиваю: во имя чего ждать? — спросил Иван Иваныч, сердито глядя на Буркина. — Во имя чего ждать, я вас спрашиваю? Во имя каких соображений? Мне говорят, что не всё сразу, всякая идея осуществляется в жизни постепенно, в свое время. Но кто это говорит? Где доказательства, что это справедливо? Вы ссылаетесь на естественный порядок вещей, на законность явлений, но есть ли порядок и законность в том, что я, живой, мыслящий человек, стою надо рвом и жду, когда он зарастет сам или затянет его илом, в то время как, быть может, я мог бы перескочить через него или построить через него мост? И опять-таки, во имя чего ждать? Ждать, когда нет сил жить, а между тем жить нужно и хочется жить!

Я уехал тогда от брата рано утром, и с тех пор для меня стало невыносимо бывать в городе. Меня угнетают тишина и спокойствие, я боюсь смотреть на окна, так как для меня теперь нет более тяжелого зрелища, как счастливое семейство, сидящее вокруг стола и пьющее чай. Я уже стар и не гожусь для борьбы, я неспособен даже ненавидеть. Я только скорблю душевно, раздражаюсь, досадую, по ночам у меня горит голова от наплыва мыслей, и я не могу спать... Ах, если б я был молод!

Иван Иваныч прошелся в волнении из угла в угол и повторил:

— Если б я был молод!

Он вдруг подошел к Алехину и стал пожимать ему то одну руку, то другую.

— Павел Константиныч, — проговорил он умоляющим голосом, — не успокаивайтесь, не давайте усыплять себя! Пока молоды, сильны, бодры, не уставайте делать добро! Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом. Делайте добро!

И всё это Иван Иваныч проговорил с жалкой, просящею улыбкой, как будто просил лично для себя.

Потом все трое сидели в креслах, в разных концах гостиной, и молчали. Рассказ Ивана Иваныча не удовлетворил ни Буркина, ни Алехина. Когда из золотых рам глядели генералы и дамы, которые в сумерках казались живыми, слушать рассказ про беднягу-чиновника, который ел крыжовник, было скучно. Хотелось почему-то говорить и слушать про изящных людей, про женщин. И то, что они сидели в гостиной, где всё — и люстра в чехле, и кресла, и ковры под ногами говорили, что здесь когда-то ходили, сидели, пили чай вот эти самые люди, которые глядели теперь из рам, и то, что здесь теперь бесшумно ходила красивая Пелагея, — это было лучше всяких рассказов.

Алехину сильно хотелось спать; он встал по хозяйству рано, в третьем часу утра, и теперь у него слипались глаза, но он боялся, как бы гости не стали без него рассказывать что-нибудь интересное, и не уходил. Умно ли, справедливо ли было то, что только что говорил Иван Иваныч, он не вникал; гости говорили не о крупе, не о сене, не о дегте, а о чем-то, что не имело прямого отношения к его жизни, и он был рад и хотел, чтобы они продолжали...

— Однако пора спать, — сказал Буркин, поднимаясь. — Позвольте пожелать вам спокойной ночи.

Алехин простился и ушел к себе вниз, а гости остались наверху. Им обоим отвели на ночь большую комнату, где стояли две старые деревянные кровати с резными украшениями и в углу было распятие из слоновой кости; от их постелей, широких, прохладных, которые постилала красивая Пелагея, приятно пахло свежим бельем.

Иван Иваныч молча разделся и лег.

— Господи, прости нас грешных! — проговорил он и укрылся с головой.

От его трубочки, лежавшей на столе, сильно пахло табачным перегаром, и Буркин долго не спал и всё никак не мог понять, откуда этот тяжелый запах.

Дождь стучал в окна всю ночь.

Примечания

    КРЫЖОВНИК

    Впервые — «Русская мысль», 1898, № 8, стр. 145—154. Перед заглавием обозначено: II. Подпись: Антон Чехов (следует после рассказа «О любви»).

    Вошло во второе издание А. Ф. Маркса («Приложение к журналу „Нива“ на 1903 г.»).

    Печатается по тексту: Чехов, 2, т. XII, стр. 144—154.

    Среди заметок к рассказам 1895 года «Анна на шее», «Ариадна», «Убийство» и к пьесе «Чайка» находится первоначальная запись сюжета: «Заглавие: Крыжовник. X. служит в департаменте, страшно скуп, копит деньги. Мечта: женится, купит имение, будет спать на солнышке, пить на зеленой травке, есть свои щи. Прошло 25, 40, 45 лет. Уж он отказался от женитьбы, мечтает об имении. Наконец 60. Читает многообещающие соблазнительные объявления о сотнях десятинах, рощах, реках, прудах, мельницах. Отставка. Покупает через комиссионера именьишко на пруде... Обходит свой сад и чувствует, что чего-то недостает. Останавливается на мысли, что недостает крыжовника, посылает в питомник. Через 2—3 года, когда у него рак желудка и подходит смерть, ему подают на тарелке его крыжовник. Он поглядел равнодушно... А в соседней комнате уже хозяйничала грудастая племянница, крикливая особа. (Посадил крыж<овник> осенью, зимою слег и уж не вставал. Глядя на тарелку с крыж<овником>: вот всё, что дала мне в конце концов жизнь!) Он — сын разорившихся помещиков, часто вспоминает детство, проведенное в деревне» (Зап. кн. I, стр. 56—57). Запись зачеркнута (поскольку была использована), как и следующая, дополняющая финал выразительной деталью: «Крыжовник был кисел: „Как глупо“, сказал чиновник и умер» (там же, стр. 62). К концу 1896 — началу 1897 г. можно отвести запись, составившую одну из главных мыслей рассказа: «За дверью счастливого человека должен стоять кто-нибудь с молоточком, постоянно стучать и напоминать, что есть несчастные и что после непродолжительного счастья непременно наступит несчастье» (Зап. кн. I, стр. 71 — ср. в рассказе стр. 62).

    Дальнейшие заметки, находящиеся на стр. 87—88 Первой записной книжки и 33—36 Третьей книжки, следует отнести уже к лету 1898 г., когда рассказ готовился для «Русской мысли».

    После публикации в апреле 1897 г. повести «Мужики» Чехов до лета 1898 г. ничего ее напечатал в журнале, хотя обещать В. А. Гольцеву рассказ или повесть начал с октября 1897 г.

    2 января 1898 г. Чехов жаловался Е. З. Коновицеру: «Здесь в Ницце, где нет своего дома и где так мешают работать (то хорошая погода, то скучные люди), нельзя работать, как дома и как хочется, и нельзя во всяком случае давать никаких обещаний — ибо всё равно их не исполнишь. Я обещал Соболевскому <в „Русские ведомости“> давать каждый месяц по рассказу — и едва ли дам еще что-нибудь раньше лета. Лень одолела, думаю об Алжире, а тут еще, как Дамоклов меч, висит обязательство (у меня на лбу выступил холодный пот), которое давит меня, обязательство, во что бы то ни стало, дать в начале этого года одну повесть в „Русскую мысль“, другую в „Cosmopolis“». В начале января рассказ «У знакомых» был послан в журнал «Cosmopolis». По всей видимости, об этом рассказе писал Чехову брат Александр Павлович 27 января 1898 г.: «В Питере трубят на всех перекрестках, что ты что-то такое, особенно хорошее написал, а по другим версиям — еще только пишешь...» (Письма Ал. Чехова, стр. 355. В комментариях, стр. 547, сказано неверно, что речь идет о рассказе «Человек в футляре»).

    В конце января 1898 г. работа для «Русской мысли» еще не была готова. 29 января Чехов писал Гольцеву: «Хуже всего, конечно, то, что повесть моя для „Русской мысли“ еще не готова и я не знаю, когда я ее кончу». Спустя месяц — другому редактору «Русской мысли», В. М. Лаврову: «Повесть я не пришлю, а привезу» (25 февраля 1898 г.). Работа, тем временем, продолжалась.

    Вернувшись в Россию в начале мая, Чехов не привез готовой повести или рассказа, но зато принялся за усиленное писанье. 15 июня в «Русскую мысль» был отправлен рассказ «Человек в футляре», около того же времени — «Ионыч» в «Ниву» (см. примечания к этому рассказу), и сразу же Чехов приступил к продолжению «маленькой трилогии».

    Отказываясь от приглашения А. И. Сумбатова (Южина) приехать к нему погостить в имение М. Покровское Орловской губернии, Чехов писал ему 6 июля 1898 г.: «...я пишу, тороплюсь наверстать то, что задолжал зимой, и так до середины августа <...> Один рассказ написал в „Ниву“, другой в „Русскую мысль“, теперь пишу третий...» «Третий» рассказ — это и был «Крыжовник» или «О любви». 20 июля Чехов уже сообщил Гольцеву, что рассказ для августовского номера «Русской мысли» готов на «девять десятых» и что он немного менее печатного листа (Летопись, стр. 511—512).

    Как видно по письмам и по заметкам (одновременным) в записных книжках, для августовской книжки «Русской мысли» готовились сразу два рассказа. И редакторы «Русской мысли» ждали сразу двух рассказов. Гольцев писал 1 июля 1898 г.: «Жду следующего и еще одного (а потом других рассказов, еще лучше повестей)» (ГБЛ, ф. 77, к. X, ед. хр. 42).

    В Третьей записной книжке, среди летних деловых заметок 1898 г., находятся записи, использованные в рассказе «Крыжовник» (в книжке зачеркнуты): «собака, похожая на свинью» (Зап. кн. III, стр. 33 — ср. в рассказе стр. 60); «Крыж<овник>: от сытости начинается либеральная умеренность» (там же, стр. 35 — ср. в рассказе стр. 60); «Господа, даже в человеческом счастье есть что-то грустное»; «Надобно воспитывать в людях совесть и ясность ума»; «Самомнение развилось, уж ему и наша фамилия Ч<имша>-Г<ималайский> казалась звучной и великолепной»; «Умеренный либерализм: нужна собаке свобода, но все-таки ее нужно на цепи держать»; «Всё то же; протестует одна только статистика» (там же, стр. 36 — ср. в рассказе стр. 61—64).

    Тогда же в Первой записной книжке была сформулирована одна из главных идей, полемически заостренная против названия и концовки рассказа Л. Н. Толстого «Много ли человеку земли нужно» (1886): «— Человеку нужно только 3 арш<ина> земли. — Не человеку, а трупу. Человеку нужен весь земной шар» (Зап. кн. I, стр. 87 — ср. в рассказе стр. 58).

    Около 23 июля Чехов сообщал Л. А. Авиловой: «Погода у нас чудесная, не хочется никуда уезжать. Надо писать для августовской „Русской мысли“; уже написал, надо кончать».

    28 июля оба рассказа были отправлены Гольцеву. В сопроводительном письме Чехов извещал: «Посылаю <...> два рассказа для август<овской> книжки. Хотел написать еще третий, очень небольшой, да помешали гости. Если рассказы найдешь пригодными, то отдай их в набор поскорее, чтобы проездом в Тверь, 1—2 августа, я мог взять корректуру с собой. Я прочту корректуру и тогда, быть может, прибавлю еще третий рассказ».

    Короткая поездка в Тверь в начале августа (в имение В. А. Морозовой, владелицы «Тверской мануфактуры») состоялась; по всей видимости, была прочитана и корректура августовской книжки с рассказами «Крыжовник» и «О любви»; но еще один рассказ, продолжающий серию, написан не был (см. об этом примечания к рассказу «О любви»).

    В 1898 г., когда повести и рассказы Чехова еще издавались и переиздавались книгоиздательством «Посредник», И. И. Горбунов-Посадов писал относительно всех трех рассказов: «Славные Ваши новые рассказы в „Русской мысли“. Я уже хотел просить Вас для интеллиг<ентного> издания, да последний <„О любви“> для нас не подходит по мысли, проводимой в конце, — а без него Вы, наверное, — если бы и разрешили нам вообще, — то без него не разрешили бы» (письмо без даты, помечено Чеховым: 98, XI. — ГБЛ).

    В дальнейшем вопрос об издании новых рассказов не обсуждался совсем: после договора с А. Ф. Марксом это стало невозможным.

    Включая в 1903 г. «Крыжовник» в марксовское издание, Чехов снял цифровое обозначение перед заглавием и внес несколько поправок в конце рассказа. Была усилена энергичная интонация в речи Ивана Иваныча (вместо: «Но во имя чего ждать?» — стало: «Да, я говорил так, а теперь спрашиваю: во имя чего ждать?»), устранен повтор заключительного призыва: «Делайте добро!», зачеркнута сентенция: «Есть жизнь, есть нравственный закон, высший для нас закон...».

    В томе XI, посмертном, марксовского издания (1906) текст рассказа воспроизводился по приложению к «Ниве» 1903 г., с некоторыми грамматическими и пунктуационными поправками, сделанными корректором.

    Вскоре после выхода августовской книжки «Русской мысли» Вл. И. Немирович-Данченко писал Чехову: «Несмотря на работу до одури и нервной одышки, я успеваю читать. Сейчас закрыл книгу на рассказе „О любви“. „Крыжовник“ хорошо <...> Хорошо, потому что есть и присущий тебе колорит, как в общем тоне и фоне, так и в языке, и еще потому, что очень хорошие мысли» (27 сентября 1898 г. — ГБЛ; Ежегодник МХТ, стр. 112).

    Наталия Душина в мартовском письме 1899 г. (см. примечания к «Человеку в футляре») так выражала свои чувства: «Когда я прочла „Крыжовник“, мне жутко стало и жалк его бесконечно жалко бедного, одинокого, черствого душой человека. „Любовь“ тоже пережила я вместе с теми, которые были так близки душой друг к другу, а с виду должны были казаться чужими. И страшно то, что жить всё ж таки надо было и жизнь шла своим обычным ходом и даже разлука пережилась, и пришлось дальше жить, те же занятия пошли, те же мелочи, а сознание, что нет любимого человека, наполняло душу, и казалось, жить нельзя, а жилось». Закончила свое письмо Душина словами: «Когда я читаю что-нибудь Ваше, то я чувствую всегда, что я жила с этими людьми, что я хочу то же сказать о них, что сказали Вы, и не одна я это чувствую, и это потому, что Вы пишете тольку правду и всё сказанное не так, как сказали Вы, — будет ложь» (ГБЛ).

    Отзывы Л. Н. Толстого тех лет о трилогии чеховских рассказов неизвестны. В октябре 1898 г. он читал в Ясной Поляне вслух рассказ «О любви» («Дневники С. А. Толстой. 1897—1909», ч. III. М., 1932, стр. 87). Позднее, в 1910 г., когда Н. Н. Гусев, находившийся в ссылке, прислал ему выдержку из рассказа «Крыжовник»: «Счастья нет и не должно быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом» — Толстой ответил Гусеву: «Как хороша Ваша выписка из Чехова! Она просится в „Круг чтения“» (письмо от 25 февраля 1910 г. — Толстой, т. 81, стр. 113).

    Немногочисленные критические статьи появились в августе — октябре 1898 г. и рассматривали «Крыжовник» вместе с последним рассказом трилогии — «О любви».

    При жизни Чехова рассказ был переведен на болгарский, немецкий и сербскохорватский языки.

  1. Стр. 57. ... был из кантонистов... — В России в первой половине XIX в. кантонистами назывались сыновья низших воинских чинов, с малолетства зачислявшиеся на военную службу.

  2. Стр. 61. ...как сказал Пушкин, «тьмы истин нам дороже нас возвышающий обман». — Неточная цитата из стихотворения А. С. Пушкина «Герой».

© 2000- NIV