Расстройство компенсации.

Чехов А. П. Расстройство компенсации // Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1974—1982.

Т. 10. [Рассказы, повести], 1898—1903. — М.: Наука, 1977. — С. 223—231.


РАССТРОЙСТВО КОМПЕНСАЦИИ

I

В доме уездного предводителя Бондарева, Михаила Ильича, шла всенощная. Служил молодой священник, полный блондин с длинными кудрями и с широким носом, похожий на льва. Пели только дьячок и письмоводитель.

Михаил Ильич, серьезно больной, неподвижно сидел в кресле, бледный, с закрытыми глазами, точно мертвец. Жена его Вера Андреевна стояла рядом, склонив голову набок, в ленивой и покорной позе человека, равнодушного к религии, но обязанного стоять и изредка креститься. Александр Андреич Яншин, родной брат Веры Андреевны, и его жена Леночка стояли позади кресла и тоже рядом. Был канун Троицы. В саду тихо шумели деревья, и прекрасная вечерняя заря горела по-праздничному, захватив полнеба.

Слышался ли в открытые окна трезвон городских и монастырских колоколов, кричал ли на дворе павлин, или кашлял кто-нибудь в передней, всем невольно приходило на мысль, что Михаил Ильич серьезно болен, что доктора приказали, как только ему станет легче, везти его за границу, но что изо дня в день ему становилось то лучше, то хуже, ничего нельзя было понять, а время шло, неопределенность наскучила. Яншин еще на Пасху приехал сюда, чтобы помочь сестре везти мужа за границу; но вот уж он прожил здесь со своей женой почти два месяца, вот уж служится при нем чуть ли не третья всенощная, а будущее всё еще в тумане, и ничего нельзя понять. И никто бы не мог поручиться, что этот кошмар не будет тянуться до осени...

Яншин был недоволен и скучал. Ему надоело каждый день собираться за границу и уж хотелось домой, к себе в Новоселки. Правда, и дома невесело, но зато там нет этой просторной залы с четырьмя колоннами по углам, нет белых кресел с золотистой обивкой, желтых портьер, люстры и всей этой мещанской безвкусицы, претендующей на великолепие, нет эхо, повторяющего ночью каждый твой шаг, а главное — нет этого болезненного, желтого, пухлого лица с закрытыми глазами... Дома можно смеяться, говорить глупости, громко ссориться с женой или с матерью, одним словом, жить как хочешь, а здесь, точно в пансионе, ходи на цыпочках, шепчись, говори только умное или вот стой и слушай всенощную, которая служится не из религиозного чувства, а, как говорит сам Михаил Ильич, по традиции... И ничто так не утомляет и не принижает, как это состояние, когда приходится смиряться перед человеком, которого в глубине души считаешь ничтожеством, и нянчиться с больным, которого не жаль...

Яншин думал еще об одном обстоятельстве: в прошлую ночь жена Леночка объявила ему, что она беременна. Эта новость была интересна только потому, что вносила в вопрос о поездке еще новую смуту. Как теперь быть? Везти ли Леночку с собой за границу или же отправить ее к матери в Новоселки? Но путешествовать в ее положении было бы неудобно, а домой она ни за что не поедет, так как не ладит со своею свекровью и не согласится жить в деревне одна без мужа.

«Или мне воспользоваться этим предлогом и вместе с нею уехать домой? — думал Яншин, стараясь не слушать дьячка. — Нет, неловко оставлять тут Веру одну... — решил он, взглянув на стройную фигурку своей сестры. — Но как же быть?»

Он думал и спрашивал себя: «Как же быть?» — и его жизнь представлялась ему крайне сложной и запутанной. Все эти вопросы о поездке, сестре, жене, зяте и проч., каждый в отдельности, быть может, решались бы очень легко и удобно, но все они были спутаны вместе и походили на невылазное болото, и стоило только решить какой-нибудь один, чтобы от этого еще пуще запутались другие.

Когда священник, перед тем как читать Евангелие, обернулся и сказал: «Мир всем!» — больной Михаил Ильич вдруг открыл глаза и задвигался в кресле.

— Саша! — позвал он.

Яншин быстро подошел к нему и нагнулся.

— Мне не нравится, как он служит... — сказал Михаил Ильич вполголоса, но так, что слова его ясно пронеслись по зале; дыхание у него было тяжелое, со свистом и хрипом. — Я уйду отсюда. Проводи меня, Саша.

Яншин помог ему подняться и взял его под руку.

— Ты останься, милая... — сказал Михаил Ильич слабым, просящим голосом жене, которая хотела взять его под руку с другой стороны. — Останься! — повторил он с раздражением, взглянув на ее равнодушное лицо. — Я и так дойду!

Священник стоял с раскрытым Евангелием и ждал. Среди наступившей тишины ясно послышалось стройное хоровое пение мужских голосов. Пели где-то за садом, должно быть, на реке. И вышло очень мило, когда вдруг зазвонили в соседнем монастыре и этот мягкий, мелодичный звон смешался с пением. У Яншина сжалось сердце от сладкого предчувствия чего-то хорошего, и он едва не забыл, что ему нужно вести больного. Посторонние звуки, прилетевшие в залу, почему-то напомнили ему, как мало в его теперешней жизни наслаждения и свободы и как мелки, ничтожны и неинтересны задачи, которые он с таким напряжением решал каждый день от утра до ночи. Когда он повел больного и прислуга, сторонясь и давая дорогу, поглядывала с мрачным любопытством, с каким обыкновенно в деревнях глядят на мертвое тело, он вдруг почувствовал ненависть, тяжелую, острую ненависть к пухлому, бритому, актерскому лицу больного, к его рукам воскового цвета, к плюшевому халату, к дыханию, к стуку его черной палки... От этого чувства, которое он теперь испытывал впервые за всё время, пока жил, и которое так неожиданно захватило его, у него похолодели голова и ноги и сильно застучало сердце. Ему страстно захотелось, чтобы Михаил Ильич умер сию же минуту, чтоб он вскрикнул в последний раз и хлопнулся о пол, но в одно мгновение он вообразил себе эту смерть и с ужасом отвернулся от нее... Когда вышли из залы, он хотел уж не смерти больного, а жизни для себя: оторвать бы руки от теплой подмышки и бежать, бежать, бежать без оглядки...

Постель для Михаила Ильича была устроена в кабинете на турецком диване. В спальне больному казалось жарко и неудобно.

— Что-нибудь одно: будь попом или гусаром! — сказал он, тяжело опускаясь на диван. — Что за манеры! Ах, боже мой... Я бы такого ферта-попа в дьячки разжаловал.

Глядя на его капризное, несчастное лицо, Яншин хотел возразить ему, сказать какую-нибудь дерзость, сознаться в своей ненависти, но вспомнил приказ докторов — не волновать больного, и промолчал. Впрочем, не в докторах дело. Чего бы только нельзя было наговорить и накричать, если бы с этим ненавистным человеком не была связана навеки и безнадежно судьба сестры Веры?

У Михаила Ильича была манера постоянно выпячивать вперед сжатые губы и двигать ими в стороны, точно он сосал леденец, и это движение бритых и полных губ раздражало теперь Яншина.

— Ты, Саша, иди туда... — сказал Михаил Ильич. — Ты здоров и, кажется, равнодушен к церкви... Для тебя всё равно, кто бы ни служил... Иди.

— Но ты ведь тоже равнодушен к церкви... — тихо проговорил Яншин, сдерживая себя.

— Нет, я верую в провидение и признаю церковь.

— Вот именно. Как мне кажется, в религии тебе нужны не бог и не истина, а такие слова, как провидение, свыше...

Яншин хотел прибавить: «иначе бы сегодня ты не оскорбил так священника», но замолчал. Ему казалось, что он уж позволил себе сказать и без того слишком много.

— Иди, пожалуйста! — проговорил нетерпеливо Михаил Ильич, который не любил, когда с ним не соглашались или говорили о нем самом. — Я никого не желаю стеснять... Я знаю, как тяжело сидеть около больного... Знаю, брат! Всегда говорил и буду говорить: нет тяжелее и святее труда, как труд сиделки. Иди, сделай милость.

Яншин вышел из кабинета. Спустившись к себе вниз, он надел пальто и шляпу и через парадную дверь прошел в сад. Был уже девятый час. Наверху пели канон. Пробираясь между клумб, розовых кустов, голубых из гелиотропа вензелей V и M (то есть Вера и Михаил) и мимо множества чудесных цветов, которые в этой усадьбе никому не доставляли удовольствия, а росли и цвели, вероятно, тоже «по традиции», Яншин спешил и боялся, как бы не окликнула его сверху жена. Она легко могла его увидеть. Но вот он, пройдя немного парком, вышел на еловую аллею, длинную и темную, сквозь которую по вечерам бывает виден закат. Тут старые, дряхлые ели всегда, даже в тихую погоду, издают легкий, суровый шум, пахнет смолой, и ноги скользят по сухим иглам.

Яншин шел и думал о том, что ненависть, которая сегодня во время всенощной так неожиданно овладела им, уже не оставит его и с нею придется считаться; она вносила в его жизнь еще новое осложнение и обещала мало хорошего. Но от елей, спокойного, далекого неба и от праздничной зари веяло миром и благодатью. Он с удовольствием прислушивался к своим шагам, которые одиноко и глухо раздавались в темной аллее, и уж не спрашивал себя: «Как же быть?..»

Почти каждый вечер он ходил на станцию получать газеты и письма, и это, пока он жил у зятя, было его единственным развлечением. Почтовый поезд приходил в три четверти десятого, именно в то время, когда дома начиналась нестерпимая вечерняя скука. В карты играть было не с кем, ужинать не давали, спать не хотелось, и потому приходилось поневоле или сидеть около больного, или же читать вслух Леночке переводные романы, которые она очень любила. Станция была большая, с буфетом и с книжным шкафом. Можно было закусить, выпить пива, посмотреть книги... Больше же всего Яншину нравилось встречать поезд и завидовать пассажирам, которые куда-то ехали и, казалось ему, были счастливее, чем он.

Когда он пришел на станцию, то на плацформе уже гуляла в ожидании поезда та публика, которую он привык видеть здесь каждый вечер. Тут были дачники, жившие около станции, два-три офицера из города, какой-то помещик со шпорой на правой ноге и с догом, который ходил за ним, печально опустив голову. Дачники и дачницы, очевидно, хорошо знакомые между собой, громко разговаривали и смеялись. Как всегда, больше всех был оживлен и громче всех смеялся дачник-инженер, очень полный мужчина лет 45, с бакенами и с широким тазом, одетый в ситцевую рубаху навыпуск и плисовые шаровары. Когда он, выпятив вперед свой большой живот и поглаживая бакены, проходил мимо Яншина и ласково взглядывал на него своими маслеными глазами, то Яншину казалось, что этот человек живет с большим аппетитом. У инженера было даже особенное выражение на лице, которое нельзя было иначе прочесть, как только: «Ах, как вкусно!» Фамилия у него была нескладная, тройная, и Яншин помнил ее только потому, что инженер, любивший громко поговорить о политике и поспорить, часто клялся и говорил:

— Не будь я Битный-Кушле-Сувремович!

Говорили, что он был большой весельчак, хлебосол и страстный винтер. Яншину давно уже хотелось познакомиться с ним, но подойти к нему и заговорить он не решался, хотя догадывался, что тот был не прочь от знакомства... Гуляя одиноко по плацформе и слушая дачников, Яншин всякий раз почему-то вспоминал, что ему уже 31 год и что, начиная с 24 лет, когда он кончил в университете, он ни одного дня не прожил с удовольствием: то тяжба с соседом из-за межи, то у жены выкидыш, то кажется, что сестра Вера несчастна, то вот Михаил Ильич болен и нужно везти его за границу; он соображал, что всё это будет продолжаться и повторяться в разных видах без конца и что в 40 и 50 лет будут такие же заботы и мысли, как и в 31; одним словом, из этой твердой скорлупы ему не выйти уже до самой смерти. Надо уметь обманывать себя, чтобы думать иначе. И ему хотелось перестать быть устрицей хотя на один час; хотелось заглянуть в чужой мир, увлечься тем, что не касалось его лично, поговорить с посторонними для него людьми, хотя бы с этим толстым инженером или с дачницами, которые в вечерних сумерках все были так красивы, веселы, а главное молоды.

Пришел поезд. Помещик с одной шпорой встретил полную пожилую даму, которая обняла его и несколько раз повторила взволнованным голосом: «Alexis!» По всей вероятности, это была его мать. Он церемонно, точно балетный jeune premier, звякнув шпорой, предложил ей руку и сказал носильщику бархатным слащавым баритоном:

— Будьте так любезны, получите наш багаж!

Скоро поезд ушел... Дачники получили свои газеты и письма и разошлись по домам. Наступила тишина... Яншин погулял еще немного по плацформе и пошел в залу I класса. Есть ему не хотелось, но он все-таки съел порцию телятины и выпил пива. Церемонные, изысканные манеры помещика со шпорой, его слащавый баритон и вежливость, в которой было так мало простоты, произвели на него неотвязчивое болезненное впечатление. Он вспоминал его длинные усы, доброе и неглупое, но какое-то странное, непонятное лицо, его манеру потирать руки, как будто было холодно, и думал о том, что если полная пожилая дама действительно мать этого человека, то, вероятно, она очень несчастна. Ее взволнованный голос говорил только одно слово: «Alexis!», но ее робкое, растерянное лицо и любящие глаза договаривали всё остальное...

II

Вера Андреевна видела в окно, как уходил ее брат. Она знала, что он идет на станцию, и вообразила себе еловую аллею всю до конца, потом спуск к реке, широкий вид и то впечатление покоя и простоты, какое всегда производили на нее река, заливные луга, а за ними станция и березовый лес, где жили дачники, а направо вдали — уездный городок и монастырь с золотыми главами... Потом она вообразила опять аллею, темноту, свой страх и стыд, знакомые шаги и всё то, что может повториться опять, быть может, даже сегодня... И она вышла из залы на минутку, чтобы распорядиться насчет чаю для батюшки, и, придя в столовую, достала из кармана письмо в твердом конверте и с заграничной маркой, согнутое вдвое. Это письмо было принесено ей минут за пять до всенощной, и она успела уже прочесть его два раза.

«Милая моя, дорогая, мучение мое, тоска моя», — прочитала она, держа письмо в обеих руках и давая им обеим упиваться прикосновением к этим милым, горячим строкам. «Милая моя, — начала она опять с первого слова, — дорогая, мучение мое, тоска моя, ты пишешь убедительно, но я все-таки не знаю, что мне делать. Ты тогда сказала, что наверное уезжаешь в Италию, и я, как сумасшедший, поскакал вперед, встретить тебя здесь и любить мою милую, мою радость... Я думал, что здесь ты уже не будешь в лунные ночи бояться, как бы мою тень не увидели из окна твой муж или брат. Здесь я гулял бы с тобою по улицам и ты не боялась бы, что Рим или Венеция узнают о том, что мы любим друг друга. Прости, мое сокровище, но есть Вера робкая, малодушная, нерешительная; и есть другая Вера — равнодушная, холодная, гордая, которая при посторонних называет меня «вы» и делает вид, что едва замечает меня. Я хочу, чтобы меня любила эта другая, эта гордая и прекрасная... Я не хочу быть филином, который имеет право наслаждаться только вечером и ночью. Дай мне света! Потемки гнетут меня, милая, и эта наша любовь урывками и украдкой держит меня впроголодь, и я раздражен, страдаю, бешусь... Ну, одним словом, я думал, что моя Вера, не первая, а другая, здесь, за границей, где от надзора легче укрыться, чем дома, даст мне хоть один час полной, настоящей любви, без оглядки, чтобы я хоть один раз как следует почувствовал себя любовником, а не контрабандистом, чтобы ты, когда обнимаешь, не говорила: «Мне уже пора!» Я думал так, но вот прошел уже целый месяц, как я живу во Флоренции, тебя нет, и ничего неизвестно... Ты пишешь: «в этом месяце мы едва ли выберемся». Что же это такое? Отчаяние мое, что ты делаешь со мной? Пойми, я без тебя не могу, не могу, не могу!!! Говорят, Италия прекрасна, но мне скучно, я точно в изгнании, и моя сильная любовь томится, как ссыльная. Мой каламбур, скажешь, не смешон, но ведь зато я смешон, как шут. Я мечусь то в Болонью, то в Венецию, то в Рим и всё смотрю, нет ли в толпе женщины, похожей на тебя. От скуки я по пяти раз обошел уже все картинные галереи и музеи и видел на картинах только тебя одну. В Риме я с одышкою взбираюсь на Monte Pincio и смотрю оттуда на вечный город, но вечность, красота, небо — всё сливается у меня в один образ с твоим лицом и в твоем платье. А здесь, во Флоренции, я хожу по лавкам, где продают скульптуру, и, когда никого не бывает в лавке, обнимаю статуи, и мне кажется, что это я тебя обнимаю. Ты нужна мне сейчас, сию минуту... Вера, я безумствую, но прости, я не могу, я завтра уеду к тебе... Это письмо лишнее, ну, да пусть! Милая, значит, решено: я завтра еду».

Примечания

НЕОКОНЧЕННОЕ

РАССТРОЙСТВО КОМПЕНСАЦИИ

Впервые — «Журнал для всех», 1905, № 2, стр. 71—74.

Вошло в издание А. Ф. Маркса (т. XI, 1906).

Печатается по черновому автографу (ГБЛ).

В ПССП (т. IX, стр. 693) предположительно датируется 1902—1903 годами. В полном собрании сочинений Чехова, изданном в виде приложения к «Ниве», «Расстройство компенсации» было датировано 1887 годом (т. 21, СПб., 1911, стр. 137—145, с подзаголовком: «Неоконченный рассказ»). Эта дата возникла, видимо, случайно: перед «Расстройством компенсации» в томе было помещено 14 рассказов 1887 года, опубликованных при жизни Чехова, эта же дата была отнесена к «Расстройству компенсации» — последнему рассказу перед разделом «Наброски» (куда вошли: «У Зелениных», «Калека» и «Волк»). Родные Чехова вряд ли могли быть инициаторами этой датировки (в «Журнале для всех» и в посмертном томе марксовского издания дата работы Чехова над «Расстройством компенсации» сообщена не была).

По почерку автограф можно отнести ко второй половине 1890-х годов. На автографе много редакторских помет, сделанных чернилами (в частности раскрыты все авторские сокращения). Получи его после публикации, М. П. Чехова написала карандашом на последней странице: «Рукопись, побывавшая в редакции „Журнала для всех“. Как безбожно!».

Чехов возвращался к рукописи неоднократно: он вносил всё новые и новые замены, зачеркивал фразы и абзацы. Есть его карандашные пометы: пронумерованы страницы, на первой странице зачеркнуто слово «насвистывать».

Первая глава сначала кончалась фразой: «Как же быть?» (стр. 228, строка 16). Соединив эпизод посещения Яншиным станции с предыдущим, Чехов отделил «яншинскую» часть рассказа от следующей, в которой повествование начато с точки зрения сестры Яншина: «Вера Андреевна видела в окно...» (стр. 230).

Михаилу Ильичу была дана сначала фамилия Новлянский, затем Бахович, и лишь потом Чехов остановился на Бондареве. Имя жены Яншина Леночка по всей рукописи исправлено из первоначального: Липочка. Жизнерадостный дачник со странной фамилией: Битный-Кушле-Сувремович — имел сначала имя и отчество: Каэтан Иеронимович.

Были устранены два эпизодических лица: из главы I — «дама с сердитым лицом», которая сидела около книжного шкафа на станции, и из главы II — горничная, вместе с которой Вера Андреевна вышла из залы в столовую, чтобы распорядиться насчет чая.

Обычаи и «традиции» в доме уездного предводителя Бондарева, тяготившие Яншина, были охарактеризованы резче («Тут в самом воздухе висит цензура») и подробнее (см. варианты).

Подробнее говорилось также о самом Яншине и его переживаниях, о его страстном желании уехать куда-нибудь из этого мрачного дома.

Долго не давалось Чехову образное решение мысли о путанице вопросов, мучивших Яншина. До уподобления их «невылазному болоту» («стоило только решить какой-нибудь один, чтобы от этого еще пуще запутались другие») Чехов сравнивал их с грудой мелких камней (см. стр. 322, строки 32—41).

В отрывке о Битном-Кушле-Сувремовиче был оттенок, характеризующий его бравирование оппозиционным настроением (см. стр. 325—326, строки 40—3).

Выражение чувства в любовном письме из Флоренции звучало с еще большей экспрессией (см. стр. 328—329). Письмо заканчивалось словами: «Стоп. Зовут в table d’hôte обедать. Не хочу!»

В Первой записной книжке (1891—1904) есть заметка, в которой легко угадать первоначальный замысел рассказа: «В письме: „русский за границей если не шпион, то дурак“. Сосед уезжает во Флоренцию, чтобы излечиться от любви, но на расстоянии влюбляется еще сильнее» (Зап. кн. I, стр. 81). Эту карандашную запись Чехов обвел чернилами и, как все неиспользованные литературные записи, перенес в Четвертую записную книжку — для произведений, над которыми собирался работать в будущем. По соседству с другими заметками Первой записной книжки эти строки относятся к середине декабря 1897 г. Чехов жил тогда в Ницце.

В заметке, сделанной в записной книжке, как и в черновом автографе, влюбленный герой уезжает во Флоренцию; как и там, речь идет о письме, присланном, очевидно, из-за границы.

Возлюбленным Веры Андреевны вполне мог быть сосед (из текста чернового автографа видно, что он знаком с братом и мужем Веры Андреевны, что она встречалась с ним здесь же в еловых аллеях возле дома). В заметке, как и в черновом автографе, герой «на расстоянии влюбляется еще сильнее». Однако, работая над рассказом, Чехов отступил от первоначального замысла: герой уезжает в Италию вовсе не для того, «чтобы излечиться, от любви», а наоборот — чтобы встретиться там с Верой Андреевной на свободе и не таить своей любви. Письмо его — целиком любовного содержания; мотива «русские за границей» в нем нет. Намерение развернуть этот мотив (в «Расстройстве компенсации» или в другом произведении, неизвестно) подтверждается другими заметками, относящимися к тому же пребыванию Чехова в Ницце. Например: «Русские за границей: мужчины любят Россию страстно, женщины же скоро забывают о ней и не любят ее» (Зап. кн. I, стр. 82, конец декабря 1897 г. или начало 1898 г.). Или: «Каждый русский в Биаррице жалуется, что здесь много русских» (там же, стр. 77, сентябрь 1897 г.).

Записи, относящиеся к «Расстройству компенсации», сохранились также среди заметок Чехова на отдельных листках (ЦГАЛИ). Они расположены на наружных страницах двойной почтовой бумаги.

На первой странице: «Вера: Я не уважаю тебя за то, что ты так странно женился, за то, что из тебя ничего не вышло... Оттого я и имею тайны от тебя.

Беда в том, что самые простые вопросы мы стараемся решать хитро, а потому и делаем их необыкновенно сложными. Нужно искать простое решение.

Я счастлив, доволен, сестра, но если бы я родился во второй раз и меня бы спросили: хочешь жениться? Я ответил бы: нет. Хочешь иметь деньги? Нет...

Нет того понедельника, который не уступил бы своего места вторнику.

Леночке в романах нравились герцоги и графы, но мелкоты она не любила. Любила главы, где любовь, но [не терпела чувственпых описаний] чистая, идеальная, а не чувственная. Описаний природы не любила. Разговоры предпочитала описаниям. Читая начало, нетерпеливо заглядывала в конец. Не знала и не помнила имен авторов. Писала карандашом на полях: дивно! прелесть! или: и поделом!»

На другой странице — только две записи: «Леночка пела, не открывая рта.

Post coitum: — Мы, Бондаревы, всегда отличались крепким здоровьем...»

Судя по фамилии Бондарев и по имени Леночка, эти записи сделаны уже после того, как Чехов не только написал, но и исправил текст рукописи, где «Бондарев» была третьим вариантом фамилии Михаила Ильича, а «Леночка» — окончательным вариантом имени жены Яншина.

За исключением фразы о понедельнике и вторнике, нейтральной по отношению к содержанию написанных Чеховым страниц (хотя и она могла бы подойти к Михаилу Ильичу, с его любовью к нравоучительным сентенциям — ср.: «Что-нибудь одно: будь попом или гусаром!» или «нет тяжелее и святее труда, как труд сиделки»), весь этот текст связан с содержанием чернового автографа. Сестру Яншина зовут Вера, она замужем за Бондаревым. Самого Яншина мучают семейные неурядицы. Его жена Леночка любит переводные романы. Размышления Яншина о вопросах, которые, запутавшись, «походили на невылазное болото», соотносятся с записью о самых простых вопросах, которые делаются «необыкновенно сложными». Любовная связь Веры Андреевны с автором письма из Флоренции — это одна из «тайн», которую она скрывает от брата. Работая над «Тремя сестрами» в 1900 г., Чехов воспользовался обстоятельствами, лежащими в основе обоих упреков сестры брату (что он «так странно женился» и что из него «ничего не вышло»).

Последняя запись на листке («Post coitum: — Мы, Бондаревы, всегда отличались крепким здоровьем...») характеризует грубую, примитивную натуру мужа Веры Андреевны (в ПССП, т. XII, стр. 310 фамилия прочтена неверно: Болдыревы).

Итак, замысел «Расстройства компенсации» относится к концу 1897 г. Жизненные впечатления, отраженные в начатом рассказе, подтверждают эту дату, хотя в ней есть отзвуки и более ранних лет. Дело происходит в России, в усадьбе, напоминающей отчасти Богимово. Упоминаются большой зал с колоннами, в котором по ночам слышно эхо шагов, длинная и темная еловая аллея, потом спуск к реке, близость станции, уездный городок и монастырь. Некоторые из этих деталей повторены в «Трех сестрах» (в действии I — гостиная с колоннами, в действии IV — «Длинная еловая аллея, в конце которой видна река. На той стороне реки — лес»).

Дом самого Яншина, по которому он тоскует в усадьбе зятя, находится в деревне — в Новоселках (так называлось и село близ Мелихова; в Новоселках в августе 1897 г. было окончено строительство школы, затеянное Чеховым).

С Италией, в которой очутился возлюбленный героини, Чехов был знаком по предыдущим заграничным путешествиям — в 1891 и 1894 годах.

В черновом автографе и в первой записи к рассказу есть детали, относящиеся к жизни Чехова в русском пансионе в Ницце. Упоминание шпиона в этой первой записи, вероятно, обязано своим происхождением действительной встрече, которая также нашла отражение в записной книжке, в более ранней записи: «7 окт. <1897 г.> Признания шпиона» (Зап. кн. I, стр. 77; эту запись Чехов зачеркнул и перенес в дневник — см. т. XVII Сочинений).

О встрече со шпионом рассказывает в своих воспоминаниях Вас. И. Немирович-Данченко, приехавший в Ниццу в октябре 1897 г. (Вас. Немирович-Данченко. Памятка об А. П. Чехове. — Чеховский юбилейный сборник. М., 1910, стр. 402). Жалкий вид этого шпиона, приехавшего из Варшавы и откровенно признавшегося в своей профессии («Я-с... Извините... Шпион-с!»), внушил Чехову творческий интерес, и, по словам Немировича-Данченко, он говорил, что хочет его «во весь рост написать». Неизвестно, воспользовался бы Чехов в дальнейшем этим образом, но, вероятно, заметка в записной книжке сделана после разговора с мемуаристом. Об этом шпионе Чехов писал 17 октября 1897 г. В. М. Соболевскому (см. также: З. С. Паперный. «Ах какая масса сюжетов...» (Записные книжки Чехова). — «Литературная газета», 1974, № 47, 20 ноября).

В первой записи к рассказу, в словах: «если не шпион, то дурак», косвенно отразилось раздражение Чехова пустыми разговорами за табльдотом в русском пансионе. См. письма к А. И. Сувориной от 10 ноября 1897 г. и к М. П. Чеховой от 29 декабря 1897 г. По воспоминаниям М. М. Ковалевского, Чехов не всегда спускался к табльдоту и любил уединяться во время писания рассказов (Максим Ковалевский. Об А. П. Чехове. — «Биржевые ведомости», 1915, № 15185, 2 ноября). Ср. в первоначальном варианте конец письма из Флоренции: «Стоп. Зовут в table d’hôte обедать. Не хочу!»

В воспоминаниях Вас. Немировича-Данченко приводится также рассказ Чехова о впечатлении, какое на него производил вид тяжело больных на французском курорте под Ниццей — в Ментоне. «Сидят на берегу в креслах чахоточные и плюются. А море, здоровое, сильное, смелое, спокойно катится к ним... У кресел с больными жены и мужья... Хорошо бы написать, как они ненавидят больных, как рабы, прикованные к галере... И только природе нет дела ни до тех, ни до других» (стр. 401). В «Расстройстве компенсации» героине, с равнодушным видом стоявшей возле безнадежно больного мужа, предстоит везти его за границу, но мысли и чувства ее заняты возлюбленным. Правда, о ее ненависти к мужу в начатом рассказе нет ни слова, зато Чехов подробно останавливается на отношении Яншина к зятю: «...он вдруг почувствовал ненависть, тяжелую, острую ненависть к пухлому, бритому, актерскому лицу больного...» и т. д. (см. стр. 226). Это чувство в «Расстройстве компенсации»31 мотивировано: Бондарев — тяжелый, несимпатичный человек, испортивший жизнь сестры Яншина («то кажется, что сестра Вера несчастна», — одно из многочисленных обстоятельств, которые не давали Яншину покоя). И теперь, помогая сестре ухаживать за больным, страдая от его капризов и грубости к окружающим, Яншин еле сдерживал свою ненависть. Но, покинув больного, он зашагал по еловой аллее — и почувствовал умиротворение.

Психологическое наблюдение над чувствами родных, которым приходится долго ухаживать за безнадежно больными, — на ином социальном материале и с иной мотивировкой — есть и в «Мужиках», напечатанных еще в апреле 1897 г. (см. т. IX Сочинений, стр. 294; ср. Зап. кн. I, стр. 60).

Ситуация: молодая, цветущая женщина (в одном из вариантов автографа Яншин смотрел на стройную фигуру «своей замечательно красивой сестры») у кресла с больным, брюзжащим мужем, к которому она равнодушна, — была использована Чеховым еще в действии II пьесы «Леший» (1889) и повторена в «Дяде Ване» (1896).

В «Расстройстве компенсации» повествование начинается с описания всенощной, как и в ряде других произведений середины 1890-х — начала 1900-х годов («Три года», «Убийство», «Архиерей»; в «Невесте» всенощная «только что кончилась»).

Если содержание автографа позволяет отнести замысел «Расстройства компенсации» к концу 1897 г., то особенности почерка свидетельствуют о том, что Чехов вскоре приступил к написанию рассказа. Скорее всего это было не за границей, а по возвращении в Россию. Творческое настроение, в котором Чехов был в октябре-ноябре 1897 г. (он успел написать три рассказа за месяц с небольшим: «В родном углу», «Печенег», «На подводе»), уже во второй половине ноября сменяется недовольством собой и жалобами на то, что работа «на чужой стороне» не клеится (см. письма к М. П. Чеховой от 25 ноября и 14 декабря и к В. А. Гольцеву и Ф. Д. Батюшкову от 15 декабря 1897 г.). Нужно было исполнить обещания, данные «Русской мысли» и международному журналу «Cosmopolis», да и замыслы других, неначатых произведений хотелось скорее осуществить (см. письмо к М. П. Чеховой от 14 декабря 1897 г.). Была попытка вернуться к «начатой, но оставленной повести» — начатой еще у истоков создания повести «Три года» (письмо к М. П. Чеховой, 17 декабря 1897 г.). Но и это намерение не было осуществлено. Прожив во Франции до начала мая 1898 г., Чехов успел закончить еще только один рассказ — «У знакомых». Действие этого рассказа, писавшегося для «Cosmopolis»’а, происходит в России. Между тем редактор русского отдела журнала Ф. Д. Батюшков ожидал от Чехова изображения иностранной жизни (см. его просьбу в письме от 3 ноября 1897 г. и ответ Чехова на стр. 32 наст. тома).

Произведения, в которых Чехов использовал впечатления, например, от поездки в Италию и Австрию («Рассказ неизвестного человека» и «Ариадна»), были написаны по возвращении в Россию (см. примечания к этим произведениям в томах VIII и IX Сочинений). Очевидно и к «Расстройству компенсации» Чехов приступил только в России, когда к нему вернулось творческое настроение и его «машина» опять заработала, как он выразился в письме к Гольцеву 6 июня 1898 г.

Сообщая Суворину о смерти отца, выбившей его из колеи, Чехов писал 17 октября 1898 г.: «В Ялте тихая жизнь, хочется писать роман, и я, войдя в свое обычное настроение, засяду и напишу листов десять». Может быть, об этом «романе» Чехов рассказывал Гольцеву (в письме от 15 сентября 1899 г. было обещание прислать к апрелю 1900 г. «маленький роман в 4 листа»).

Если принять во внимание широкий разворот событий, с двумя сюжетными линиями, выявившимися уже в начатом тексте «Расстройства компенсации» (Яншин — Бондарев и Вера Андреевна — ее возлюбленный), то определение «роман», да еще в обычном чеховском понимании, может быть вполне приложимо к этому замыслу. Романом Чехов называл поначалу и «Три года», и «Мою жизнь», и даже «Попрыгунью» — «маленький, чювствительный роман для семейного чтения» (письмо к В. А. Тихонову от 30 ноября 1891 г.).

Другое начатое повествовательное произведение этих лет — «Калека» не может быть отождествлено с этим «романом» уже потому, что оно с самого начала предназначалось не для «Русской мысли», а для «Книжек Недели» (см. стр. 232—234 и 33 в наст. томе).

По возвращении в Россию Чехов сделал несколько записей, связанных с замыслом «Расстройства компенсации». Приблизительно к середине 1898 г. относится запись, которую можно было бы рассматривать как возможный вариант завязки любовной интриги, сложившейся в начатом рассказе: «Потапов привязывается к брату, и это служит началом любви к сестре» (Зап. кн. I, стр. 90). Эта ситуация вполне укладывается в обстоятельства, отраженные в черновом автографе рассказа и в предварительной заметке к нему (сосед мог сначала сдружиться с братом, который бывал у сестры). Но далее в этой записи следует поворот событий, не имеющий связи ни с одним из сохранившихся текстов, относящихся к «Расстройству компенсации»: «Развод с женой. Сын потом присылает ему планы: помещение для кроликов».

Позднее в записную книжку внесены лишь две записи, которые связаны с мотивами, имеющими отношение к замыслу этого произведения: 1) «Девица постоянно: дивно!» (Зап. кн. I, стр. 95 — эту запись, относящуюся к 1899 г., Чехов зачеркнул; ср. в <Записях на отдельных листках> о Леночке: «Писала карандашом на полях: дивно! прелесть! или: и поделом!» — ЦГАЛИ); 2) «У N. страсть к шпионству с детства до глубокой старости» (Зап. кн. I, стр. 134 — относится к 1901 г.).

Стр. 231. Monte Pincio (итал.: холм Пинчо) — холм в центре Рима.

© 2000- NIV