У знакомых.

Чехов А. П. У знакомых: (Рассказ) // Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1974—1982.

Т. 10. [Рассказы, повести], 1898—1903. — М.: Наука, 1977. — С. 7—23.


У ЗНАКОМЫХ

(РАССКАЗ)

Утром пришло письмо:

«Милый Миша, Вы нас забыли совсем, приезжайте поскорее, мы хотим Вас видеть. Умоляем Вас обе на коленях, приезжайте сегодня, покажите Ваши ясные очи. Ждем с нетерпением.

Та и Ва.
Кузьминки 7 июня».

Письмо было от Татьяны Алексеевны Лосевой, которую лет десять — двенадцать назад, когда Подгорин живал в Кузьминках, называли сокращенно Та. Но кто же Ва? Вспомнились Подгорину длинные разговоры, веселый смех, романсы, прогулки по вечерам и целый цветник девушек и молодых женщин, живших когда-то в Кузьминках и около, и вспомнилось простое, живое, умное лицо с веснушками, которые так шли к темнорыжим волосам, — это Варя, или Варвара Павловна, подруга Татьяны. Она кончила на медицинских курсах и служит где-то за Тулой, на фабрике, и теперь, очевидно, приехала в Кузьминки погостить.

«Милая Ва! — думал Подгорин, отдаваясь воспоминаниям. — Какая она славная!»

Татьяна, Варя и он были почти одних лет; но тогда он был студентом, а они уже взрослыми девушками-невестами и на него смотрели, как на мальчика. И теперь, хотя он был уже адвокатом и начинал седеть, они всё еще называли его Мишей и считали молодым, и говорили, что он еще ничего не испытал в жизни.

Он любил их очень, но больше, кажется, любил в своих воспоминаниях, чем так. Настоящее было ему мало знакомо, непонятно и чуждо. Было чуждо и это короткое, игривое письмо, которое, вероятно, сочиняли долго, с напряжением, и когда Татьяна писала, то за ее спиной, наверное, стоял ее муж Сергей Сергеич... Кузьминки пошли в приданое только шесть лет назад, но уже разорены этим самым Сергеем Сергеичем, и теперь всякий раз, когда приходится платить в банк или по закладным, к Подгорину обращаются за советом, как к юристу, и мало того, уже два раза просили у него взаймы. Очевидно, и теперь хотели от него совета или денег.

Уже не тянуло в Кузьминки, как прежде. Грустно там. Нет уже ни смеха, ни шума, ни веселых, беспечных лиц, ни свиданий в тихие лунные ночи, а главное, нет уже молодости; да и всё это, вероятно, очаровательно только в воспоминаниях... Кроме Та и Ва, там есть еще На, сестра Татьяны Надежда, которую в шутку и серьезно называли его невестой; она выросла на его глазах, рассчитывали, что он на ней женится, и одно время он был влюблен в нее и собирался сделать предложение, но вот ей уже двадцать четвертый год, а он всё еще не женился...

«Как всё это сложилось, однако, — думал он теперь, в смущении перечитывая письмо. — А не поехать нельзя, обидятся...»

То, что он давно уже не был у Лосевых, камнем лежало у него на совести. И, походив по комнате, подумав, он сделал над собой усилие и решил поехать к ним дня на три, отбыть эту повинность и потом быть свободным и покойным по крайней мере до будущего лета. И, собираясь после завтрака на Брестский вокзал, он сказал прислуге, что вернется через три дня.

От Москвы до Кузьминок было два часа езды и потом от станции на лошадях минут двадцать. Уже со станции виден был лес Татьяны и три высоких узких дачи, которые начал строить и не достроил Лосев, пускавшийся в первые годы после женитьбы на разные аферы. Разорили его и эти дачи, и разные хозяйственные предприятия, и частые поездки в Москву, где он завтракал в «Славянском базаре», обедал в «Эрмитаже» и кончал день на Малой Бронной или на Живодерке у цыган (это называл он «встряхнуться»). Подгорин сам и выпивал, иногда помногу, и бывал у женщин без разбора, но лениво, холодно, не испытывая никакого удовольствия, и им овладевало брезгливое чувство, когда в его присутствии этому отдавались со страстью другие, и он не понимал людей, которые на Живодерке чувствуют себя свободнее, чем дома, около порядочных женщин, и не любил таких людей; ему казалось, что всякая нечистота пристает к ним, как репейник. И Лосева он не любил и считал его неинтересным, ни на что не способным, ленивым малым, и в его обществе не раз испытывал брезгливое чувство...

Тотчас за лесом его встретили Сергей Сергеич и Надежда.

— Дорогой мой, что же это вы нас забыли? — говорил Сергей Сергеич, целуясь с ним три раза и потом держа его за талию обеими руками. — Вы нас совсем разлюбили, дружище.

У него были крупные черты, толстый нос, негустая русая борода; волосы он зачесывал набок, по-купечески, чтобы казаться простым, чисто русским. Он, когда говорил, дышал собеседнику прямо в лицо, а когда молчал, то дышал носом, тяжело. Его упитанное тело и излишняя сытость стесняли его, и он, чтобы легче дышать, всё выпячивал грудь, и это придавало ему надменный вид. Рядом с ним Надежда, его свояченица, казалась воздушной. Это была светлая блондинка, бледная, с добрыми, ласковыми глазами, стройная; красивая или нет — Подгорин понять не мог, так как знал ее с детства и пригляделся к ее наружности. Теперь она была в белом платье, с открытой шеей, и это впечатление белой, длинной, голой шеи было для него ново и не совсем приятно.

— Мы с сестрой ждем вас с утра, — сказала она. — У нас Варя, и тоже ждет вас.

Она взяла его под руку и вдруг засмеялась без причины и издала легкий радостный крик, точно была внезапно очарована какою-то мыслью. Поле с цветущей рожью, которое не шевелилось в тихом воздухе, и лес, озаренный солнцем, были прекрасны; и было похоже, что Надежда заметила это только теперь, идя рядом с Подгориным.

— Я приехал к вам на три дня, — сказал он. — Простите, раньше никак не мог выбраться из Москвы.

— Нехорошо, нехорошо, забыли нас совсем, — говорил Сергей Сергеич с добродушной укоризной. — Jamais de ma vie!1 — сказал он вдруг и щелкнул пальцами.

У него была манера неожиданно для собеседника произносить в форме восклицания какую-нибудь фразу, не имевшую никакого отношения к разговору, и при этом щелкать пальцами. И всегда он подражал кому-нибудь; если закатывал глаза, или небрежно откидывал назад волосы, или впадал в пафос, то это значило, что накануне он был в театре или на обеде, где говорили речи. Теперь он шел, как подагрик, мелкими шагами, не сгибая колен, — должно быть, тоже подражал кому-то.

— Знаете, Таня не верила, что вы приедете, — сказала Надежда. — У меня же и у Вари было предчувствие; я почему-то знала, что вы приедете именно с этим поездом.

— Jamais de ma vie! — повторил Сергей Сергеич.

В саду на террасе поджидали дамы. Десять лет назад Подгорин — он был тогда бедным студентом — преподавал Надежде математику и историю, за стол и квартиру; и Варя, курсистка, кстати брала у него уроки латинского языка. А Таня, тогда уже красивая, взрослая девушка, ни о чем не думала, кроме любви, и хотела только любви и счастья, страстно хотела, и ожидала жениха, который грезился ей дни и ночи. И теперь, когда ей было уже более тридцати лет, такая же красивая, видная, как прежде, в широком пеньюаре, с полными, белыми руками, она думала только о муже и о своих двух девочках, и у нее было такое выражение, что хотя вот она говорит и улыбается, но всё же она себе на уме, всё же она на страже своей любви и своих прав на эту любовь и всякую минуту готова броситься на врага, который захотел бы отнять у нее мужа и детей. Она любила сильно и, казалось ей, была любима взаимно, но ревность и страх за детей мучили ее постоянно и мешали ей быть счастливой.

После шумной встречи на террасе все, кроме Сергея Сергеича, пошли в комнату Татьяны. Сквозь опущенные шторы сюда не проникали солнечные лучи, было сумеречно, так что все розы в большом букете казались одного цвета. Подгорина усадили в старое кресло у окна, Надежда села у его ног, на низкой скамеечке. Он знал, что, кроме ласковых попреков, шуток, смеха, которые слышались теперь и так напоминали ему прошлое, будет еще неприятный разговор о векселях и закладных, — этого не миновать, — и подумал, что, пожалуй, было бы лучше поговорить о делах теперь же, не откладывая; отделаться поскорее и — потом в сад, на воздух...

— Не поговорить ли нам сначала о делах? — сказал он. — Что у вас тут в Кузьминках новенького? Всё ли благополучно в Датском королевстве?

— Нехорошо у нас в Кузьминках, — ответила Татьяна и печально вздохнула. — Ах, наши дела так плохи, так плохи, что хуже, кажется, и быть не может, — сказала она и в волнении прошлась по комнате. — Имение наше продается, торги назначены на седьмое августа, уже везде публикации, и покупатели приезжают сюда, ходят по комнатам, смотрят... Всякий теперь имеет право входить в мою комнату и смотреть. Юридически это, быть может, справедливо, но это меня унижает, оскорбляет глубоко. Платить нам нечем и взять взаймы уже негде. Одним словом, ужасно, ужасно! Клянусь вам, — продолжала она, останавливаясь среди комнаты; голос ее дрожал и из глаз брызнули слезы, — клянусь вам всем святым, счастьем моих детей, без Кузьминок я не могу! Я здесь родилась, это мое гнездо, и если у меня отнимут его, то я не переживу, я умру с отчаяния.

— Мне кажется, вы слишком мрачно смотрите, — сказал Подгорин. — Всё обойдется. Ваш муж будет служить, вы войдете в новую колею, будете жить по-новому.

— Как вы можете это говорить! — крикнула Татьяна; теперь она казалась очень красивой и сильной, и то, что она каждую минуту была готова броситься на врага, который захотел бы отнять у нее мужа, детей и гнездо, было выражено на ее лице и во всей фигуре особенно резко. — Какая там новая жизнь! Сергей хлопочет, ему обещали место податного инспектора где-то там в Уфимской или Пермской губернии, и я готова куда угодно, хоть в Сибирь, я готова жить там десять, двадцать лет, но я должна знать, что рано или поздно я все-таки вернусь в Кузьминки. Без Кузьминок я не могу. И не могу, и не хочу. Не хочу! — крикнула она и топнула ногой.

— Вы, Миша, адвокат, — сказала Варя, — вы крючок, и это ваше дело посоветовать, что делать.

Был только один ответ, справедливый и разумный: «ничего нельзя сделать», но Подгорин не решился сказать это прямо и пробормотал нерешительно:

— Надо будет подумать... Я подумаю.

В нем было два человека. Как адвокату, ему случалось вести дела грубые, в суде и с клиентами он держался высокомерно и выражал свое мнение всегда прямо и резко, с приятелями покучивал грубо, но в своей личной интимной жизни, около близких или давно знакомых людей он обнаруживал необыкновенную деликатность, был застенчив и чувствителен и не умел говорить прямо. Достаточно было одной слезы, косого взгляда, лжи или даже некрасивого жеста, как он весь сжимался и терял волю. Теперь Надежда сидела у его ног, и ее голая шея ему не нравилась, и это его смущало, даже хотелось уехать домой. Как-то, год назад, он встретился с Сергеем Сергеичем у одной барыни на Бронной, и теперь ему неловко было перед Татьяной, точно он сам участвовал в измене. А этот разговор о Кузьминках поставил его в большое затруднение. Он привык к тому, что все щекотливые и неприятные вопросы решались судьями, или присяжными, или просто какой-нибудь статьей закона, когда же вопрос предлагали ему лично, на его разрешение, то он терялся.

— Миша, вы наш друг, все мы вас любим, как своего, — продолжала Татьяна, — и я вам скажу откровенно: на вас вся надежда. Научите, бога ради, что нам делать? Может быть, нужно подать куда-нибудь прошение? Может быть, еще не поздно перевести имение на имя Нади или Вари?.. Что делать?

— Выручайте, Миша, выручайте, — сказала Варя, закуривая. — Вы всегда были умницей. Вы мало жили, еще ничего не испытали в жизни, но у вас на плечах хорошая голова... Вы поможете Тане, я знаю.

— Надо подумать... Может быть, придумаю что-нибудь.

Пошли гулять в сад, потом в поле. Гулял и Сергей Сергеич также. Он взял Подгорина под руку и всё уводил его вперед, видимо, собираясь поговорить с ним о чем-то, вероятно, о плохих делах. А идти рядом с Сергеем Сергеичем и говорить с ним было мучительно. Он то и дело целовался, и всё по три раза, брал под руку, обнимал за талию, дышал в лицо, и казалось, что он покрыт сладким клеем и сейчас прилипнет к вам; и это выражение в глазах, что ему что-то нужно от Подгорина, что он о чем-то сейчас попросит, производило тягостное впечатление, как будто он прицеливался из револьвера.

Зашло солнце, стало темнеть. По линии железной дороги там и сям зажглись огни, зеленые, красные... Варя остановилась и, глядя на эти огни, стала читать:

Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты,
А по бокам-то всё косточки русские...
Сколько их!..

— Как дальше? Ах, боже мой, забыла всё!

Мы надрывались под зноем, под холодом,
С вечно согнутой спиной...

Она читала великолепным грудным голосом, с чувством, на лице у нее загорелся живой румянец, и на глазах показались слезы. Это была прежняя Варя, Варя-курсистка, и, слушая ее, Подгорин думал о прошлом и вспоминал, что и сам он, когда был студентом, знал наизусть много хороших стихов и любил читать их.

Не разогнул свою спину горбатую
Он и теперь еще: тупо молчит...

Но дальше Варя не помнила... Она замолчала и слабо и вяло улыбнулась, и после ее чтения зеленые и красные огни стали казаться печальными...

— Эх, забыла.

Зато Подгорин вдруг вспомнил, — как-то случайно уцелело у него в памяти со студенчества, — и прочел тихо, вполголоса:

Вынес достаточно русский народ,
Вынес и эту дорогу железную, —
Вынесет всё — и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе...
Жаль только...

— Жаль только, — перебила его Варя, вспомнив, — жаль только, жить в эту пору прекрасную уже не придется ни мне, ни тебе!

И она засмеялась и хлопнула его рукой по плечу.

Вернулись домой и сели ужинать. Сергей Сергеич небрежно ткнул угол салфетки за ворот — подражая кому-то.

— Давайте выпьем, — сказал он, наливая водки себе и Подгорину. — Мы, старые студенты, умели и выпить, и красно говорить, и дело делать. Пью за ваше здоровье, дружище, а вы выпейте за здоровье старого дуралея-идеалиста и пожелайте ему, чтобы он так идеалистом и умер. Горбатого могила исправит.

Татьяна всё время за ужином посматривала нежно на мужа, ревнуя и беспокоясь, как бы он не съел или не выпил чего-нибудь вредного. Ей казалось, что он избалован женщинами, устал, — это ей нравилось в нем, и в то же время она страдала. Варя и Надя также были нежны с ним и смотрели на него с беспокойством, точно боялись, что он вдруг возьмет и уйдет от них. Когда он хотел налить себе вторую рюмку, Варя сделала сердитое лицо и сказала:

— Вы отравляете себя, Сергей Сергеич. Вы нервный, впечатлительный человек и легко можете стать алкоголиком. Таня, вели убрать водку.

Вообще Сергей Сергеич имел большой успех у женщин. Они любили его рост, сложение, крупные черты лица, его праздность и его несчастья. Они говорили, что он очень добр и потому расточителен; он идеалист, и потому непрактичен; он честен, чист душой, не умеет приспособляться к людям и обстоятельствам, и потому ничего не имеет и не находит себе определенных занятий. Ему они верили глубоко, обожали его и избаловали его своим поклонением, так что он сам стал верить, что он идеалист, непрактичен, честен, чист душой и что он на целую голову выше и лучше этих женщин.

— Что же вы не похвалите моих девочек? — говорила Татьяна, глядя с любовью на своих двух девочек, здоровых, сытых, похожих на булки, и накладывая им полные тарелки рису. — Вы только вглядитесь в них! Говорят, что все матери хвалят своих детей, но, уверяю вас, я беспристрастна, мои девочки необыкновенные. Особенно старшая.

Подгорин улыбался ей и девочкам, но ему было странно, что эта здоровая, молодая, неглупая женщина, в сущности такой большой, сложный организм, всю свою энергию, все силы жизни расходует на такую несложную, мелкую работу, как устройство этого гнезда, которое и без того уже устроено.

«Может быть, это так и нужно, — думал он, — но это неинтересно и неумно».

— Он ахнуть не успел, как на него медведь насел, — сказал Сергей Сергеич и щелкнул пальцами.

Поужинали. Татьяна и Варя посадили Подгорина в гостиной на диване и стали говорить с ним вполголоса, опять о делах.

— Мы должны выручить Сергея Сергеича, — сказала Варя, — это наша нравственная обязанность. Он имеет свои слабости, он не бережлив, не думает о черном дне, но это оттого, что он очень добр и щедр. Душа у него совсем детская. Если дать ему миллион, то через месяц же у него ничего не останется, всё раздаст.

— Правда, правда, — сказала Татьяна, и слезы потекли у нее по щекам. — Я настрадалась с ним, но должна сознаться, это чудный человек.

И обе они, Татьяна и Варя, не могли удержаться от маленькой жестокости, чтобы не попрекнуть Подгорина:

— А ваше поколение, Миша, уже не то!

«А при чем тут поколение? — подумал Подгорин. — Ведь Лосев старше меня лет на шесть, не больше...»

— Нелегко жить на этом свете, — сказала Варя и вздохнула. — Человеку постоянно угрожает какая-нибудь потеря. То хотят отнять у тебя имение, то заболел кто-нибудь из близких и боишься, как бы он не умер, — и так изо дня в день. Но что делать, друзья мои. Надо без ропота подчиняться высшей воле, надо помнить, что на этом свете ничто не случайно, всё имеет свои отдаленные цели. Вы, Миша, еще мало жили и мало страдали, и вы будете смеяться надо мной; смейтесь, но я все-таки скажу: в пору моих самых жгучих тревог у меня было несколько случаев ясновидения, и это произвело в моей душе переворот, и теперь я знаю, что ничто не случайно и всё, что происходит в нашей жизни, необходимо.

Как эта Варя, уже седая, затянутая в корсет, в модном платье с высокими рукавами, Варя, вертящая папиросу длинными, худыми пальцами, которые почему-то дрожат у нее, Варя, легко впадающая в мистицизм, говорящая так вяло и монотонно, — как она непохожа на Варю-курсистку, рыжую, веселую, шумную, смелую...

«И куда оно всё девалось!» — думал Подгорин, слушая ее со скукой.

— Спойте, Ва, что-нибудь, — сказал он ей, чтобы прекратить этот разговор об ясновидении. — Когда-то вы хорошо пели.

— Э, Миша, что было, то быльем поросло.

— Ну, из Некрасова прочтите.

— Всё забыла. Давеча это у меня нечаянно вышло.

Несмотря на корсет и высокие рукава, было заметно, что она нуждалась и у себя на фабрике за Тулой жила впроголодь. И было очень заметно, что она заработалась; тяжелый, однообразный труд и это ее постоянное вмешательство в чужие дела, заботы о других переутомили и состарили ее, и Подгорин, глядя теперь на ее печальное, уже поблекшее лицо, думал, что в сущности следовало бы помочь не Кузьминкам и не Сергею Сергеичу, за которых она так хлопочет, а ей самой.

Высшее образование и то, что она стала врачом, казалось, не коснулись в ней женщины. Она так же, как Татьяна, любила свадьбы, роды, крестины, длинные разговоры о детях, любила страшные романы с благоприятной развязкой, в газетах читала только про пожары, наводнения и торжественные церемонии; ей очень хотелось, чтобы Подгорин сделал предложение Надежде, и если бы это случилось, то она расплакалась бы от умиления.

Он не знал, произошло ли это случайно, или так устроила Варя, — он остался один с Надеждой, но одно подозрение, что за ним наблюдают и что от него чего-то хотят, стесняло и смущало его, и возле Надежды он чувствовал себя так, как будто его посадили вместе с ней в одну клетку.

— Пойдемте в сад, — сказала она.

Они пошли в сад: он недовольный, с досадным чувством, не зная, о чем говорить с ней, а она радостная, гордая его близостью, очевидно довольная, что он проживет здесь еще три дня, и полная, быть может, сладких грез и надежд. Ему было неизвестно, любит ли она его, но он знал, что она привыкла и привязалась к нему уже давно и всё еще видит в нем своего учителя и что теперь у нее на душе происходит то же, что когда-то происходило у ее сестры Татьяны, то есть она думает только о любви, о том, как бы поскорее выйти замуж, иметь мужа, детей и свой угол. Чувство дружбы, которое бывает так сильно в детях, она сохранила до сих пор, и очень возможно, что она только уважала Подгорина и любила как друга, влюблена же была не в него, а в эти свои мечты о муже и детях.

— Становится темно, — сказал он.

— Да. Луна восходит теперь поздно.

Они ходили всё по одной аллее, около дома. Подгорину не хотелось идти в глубь сада: там темно, пришлось бы взять Надежду под руку, быть очень близко к ней. На террасе двигались какие-то тени, и ему казалось, что это Татьяна и Варя наблюдают за ним.

— Мне нужно с вами посоветоваться, — сказала Надежда, останавливаясь. — Если Кузьминки продадут, то Сергей Сергеич поедет служить, и тогда наша жизнь должна измениться совершенно. Я не поеду с сестрой, мы расстанемся, потому что я не хочу быть бременем для ее семьи. Надо работать. Я поступлю в Москве куда-нибудь, буду зарабатывать, помогать сестре и ее мужу. Вы поможете мне советом — не правда ли?

Совершенно незнакомая с трудом, она теперь была воодушевлена мыслью о самостоятельной, трудовой жизни, строила планы будущего — это было написано на ее лице, и та жизнь, когда она будет работать и помогать другим, казалась ей прекрасной, поэтичной. Он видел близко ее бледное лицо и темные брови и вспоминал, какая это была умная, сметливая ученица, с какими хорошими задатками, и как приятно было давать ей уроки. И теперь, вероятно, это была не просто барышня, которая хочет жениха, а умная, благородная девушка, доброты необыкновенной, с кроткой, мягкой душой, из которой, как из воска, можно слепить всё что угодно, и, попади она в подходящую среду, из нее вышла бы превосходная женщина.

«Отчего бы и не жениться на ней, в самом деле?» — подумал Подгорин, но тотчас же почему-то испугался этой мысли и пошел к дому.

В гостиной за роялью сидела Татьяна, и ее игра живо напоминала прошлое, когда в этой самой гостиной играли, пели и танцевали до глубокой ночи, при открытых окнах, и птицы в саду и на реке тоже пели. Подгорин развеселился, стал шалить, протанцевал и с Надеждой, и с Варей, потом пел. Его стесняла мозоль на ноге, и он просил позволения надеть туфли Сергея Сергеича и, странное дело, в туфлях почувствовал себя своим человеком, родным («Точно зять...» — мелькнуло у него в мыслях), и ему стало еще веселей. Глядя на него, все ожили, повеселели, точно помолодели; у всех лица засияли надеждой: Кузьминки спасены! Ведь это так просто сделать: стоит только придумать что-нибудь, порыться в законах или Наде выйти за Подгорина... И, очевидно, дело уже идет на лад. Надя, розовая, счастливая, с глазами, полными слез, в ожидании чего-то необыкновенного, кружилась в танце, и белое платье ее надувалось, и видны были ее маленькие красивые ноги в чулках телесного цвета... Варя, очень довольная, взяла Подгорина под руку и сказала ему вполголоса, с значительным выражением:

— Миша, не бегите своего счастья. Берите его, пока оно само дается вам в руки, а потом и сами побежите за ним, да уж будет поздно, не догоните.

Подгорину хотелось обещать, обнадеживать, и уже он сам верил, что Кузьминки спасены и что это так просто сделать.

— И бу-удешь ты царицей ми-ира..., — запел он, становясь в позу, но вдруг вспомнил, что ничего не может сделать для этих людей, решительно ничего, и притих, как виноватый.

И потом сидел в углу, молча, поджимая ноги, обутые в чужие туфли.

Глядя на него, и остальные поняли, что сделать уже ничего нельзя, и притихли. Закрыли рояль. И все заметили, что уже поздно, пора спать, и Татьяна погасила в гостиной большую лампу.

Подгорину была приготовлена постель в том самом флигеле, где он жил когда-то. Сергей Сергеич пошел проводить его, держа высоко над головой свечу, хотя уже восходила луна и было светло. Они шли по аллее между кустами сирени, и у обоих под ногами шуршал гравий.

— Он ахнуть не успел, как на него медведь насел, — сказал Сергей Сергеич.

И Подгорину казалось, что эту фразу он слышал уже тысячу раз. Как она ему надоела! Когда пришли во флигель, Сергей Сергеич достал из своего просторного пиджака бутылку и две рюмки и поставил их на стол.

— Это коньяк, — сказал он. — Номер ноль-ноль. Там в доме Варя, пить при ней нельзя, сейчас начнет об алкоголизме, а здесь нам вольготно. Коньяк великолепный.

Сели. Коньяк в самом деле оказался хорошим.

— Давайте выпьем сегодня основательно, — продолжал Сергей Сергеич, закусывая лимоном. — Я старый бурш, люблю иногда встряхнуться. Это необходимо.

А в глазах было всё то же выражение, что ему что-то нужно от Подгорина и что он о чем-то сейчас попросит.

— Выпьем, душа моя, — продолжал он, вздыхая, — а то уж очень тяжко стало. Нашему брату-чудаку конец пришел, крышка. Идеализм теперь не в моде. Теперь царит рубль, и если хочешь, чтобы не спихнули с дороги, то распластайся перед рублем и благоговей. Но я не могу. Уж очень претит!

— Когда назначены торги? — спросил Подгорин, чтобы переменить разговор.

— На седьмое августа. Но я вовсе не рассчитываю, дорогой мой, спасать Кузьминки. Недоимка скопилась громадная, и имение не приносит никакого дохода, только убытки каждый год. Не стоит того... Тане, конечно, жаль, это ее родовое, а я, признаться, даже рад отчасти. Я совсем не деревенский житель. Мое поле — большой, шумный город, моя стихия — борьба!

Он говорил еще, но всё не то, что хотел, и зорко следил за Подгориным, как бы выжидая удобного момента. И вдруг Подгорин увидел близко его глаза, почувствовал на лице его дыхание...

— Дорогой мой, спасите меня! — проговорил Сергей Сергеич, тяжело дыша. — Дайте мне двести рублей! Я вас умоляю!

Подгорин хотел сказать, что он сам стеснен в деньгах, и подумал, что лучше эти двести рублей отдать какому-нибудь бедняку или просто даже проиграть в карты, но страшно сконфузился и, чувствуя себя в этой маленькой комнатке с одной свечой, как в ловушке, желая отделаться поскорее от этого дыхания, от мягких рук, которые держали его за талию и, казалось, уже прилипли, стал быстро искать в карманах свою записную книжку, где были деньги.

— Вот... — пробормотал он, вынимая сто рублей. — Остальные потом. Больше при мне ничего нет. Видите, я не умею отказывать, — продолжал он с раздражением, начиная сердиться. — У меня несносный бабий характер. Только, пожалуйста, потом возвратите мне эти деньги. Я сам нуждаюсь.

— Благодарю вас. Благодарю, дружище!

— И ради бога, перестаньте воображать, что вы идеалист. Вы такой же идеалист, как я индюк. Вы просто легкомысленный, праздный человек, и больше ничего.

Сергей Сергеич глубоко вздохнул и сел на диван.

— Вы, дорогой мой, сердитесь, — сказал он, — но если бы вы знали, как мне тяжело! Я переживаю теперь ужасное время. Дорогой мой, клянусь, мне не себя жаль, нет! Мне жаль жены и детей. Если бы не дети и не жена, то я давно бы уже покончил с собой.

И вдруг плечи и голова у него затряслись, и он зарыдал.

— Этого еще недоставало, — сказал Подгорин, в волнении ходя по комнате и чувствуя сильную досаду. — Ну, вот что прикажете делать с человеком, который наделал массу зла и потом рыдает? Эти ваши слезы обезоруживают, я не в силах ничего сказать вам. Вы рыдаете, значит, вы правы.

— Я сделал массу зла? — спросил Сергей Сергеич, поднимаясь и с удивлением глядя на Подгорина. — Дорогой мой, вы ли это говорите? Я сделал массу зла?! О, как вы меня мало знаете! Как вы меня мало понимаете!

— Прекрасно, пусть я вас не понимаю, только, пожалуйста, не рыдайте. Это противно.

— О, как вы меня мало знаете! — повторял Лосев совершенно искренно. — Как вы меня мало знаете!

— Посмотрите на себя в зеркало, — продолжал Подгорин, — вы уже не молодой человек, скоро будете стары, пора же наконец одуматься, отдать себе хоть какой-нибудь отчет, кто вы и что вы. Всю жизнь ничего не делать, всю жизнь эта праздная ребяческая болтовня, ломанье, кривлянье — неужели у вас у самого голова еще не закружилась и не надоело так жить? Тяжело с вами! Скучно с вами до одурения!

Сказавши это, Подгорин вышел из флигеля и хлопнул дверью. Едва ли это не в первый раз в жизни он был искренен и говорил то, что хотел.

Немного погодя он уже жалел, что был так суров. Какая польза говорить серьезно или спорить с человеком, который постоянно лжет, много ест, много пьет, тратит много чужих денег и в то же время убежден, что он идеалист и страдалец? Тут имеешь дело с глупостью или со старыми дурными привычками, которые крепко въелись в организм, как болезнь, и уже неизлечимы. Во всяком случае негодование и суровые попреки тут бесполезны, и скорее нужно смеяться; одна хорошая насмешка сделала бы гораздо больше, чем десяток проповедей!

— «Проще же вовсе не обращать внимания, — подумал Подгорин, — а главное, не давать денег».

А погодя еще немного он уже не думал ни о Сергее Сергеиче, ни о своих ста рублях. Была тихая, задумчивая ночь, очень светлая. Когда в лунные ночи Подгорин смотрел на небо, то ему казалось, что бодрствуют только он да луна, всё же остальное спит или дремлет; и на ум не шли ни люди, ни деньги, и настроение мало-помалу становилось тихим, мирным, он чувствовал себя одиноким на этом свете, и в ночной тишине звук его собственных шагов казался ему таким печальным.

Сад был обнесен белым каменным забором. В стороне, обращенной в поле, на правом углу стояла башня, построенная очень давно, еще в крепостное право. Низ был каменный, а верх деревянный, с площадкой, с конической крышей и с длинным шпилем, на котором чернел флюгер. Внизу были две двери, так что из сада можно было пройти в поле, и снизу вверх на площадку вела лестница, которая скрипела под ногами. Под лестницей были свалены старые поломанные кресла, и лунный свет, проникая теперь в дверь, освещал эти кресла, и они со своими кривыми, задранными вверх ножками, казалось, ожили к ночи и кого-то подстерегали здесь в тишине.

Подгорин взошел по лестнице на площадку и сел. Тотчас за забором была межевая канава с валом, а дальше было поле, широкое, залитое лунным светом. Подгорин знал, что как раз прямо, верстах в трех от усадьбы, был лес, и теперь ему казалось, что он видит вдали темную полосу. Кричали перепела и дергачи; и изредка со стороны леса доносился крик кукушки, которая тоже не спала.

Послышались шаги. Кто-то шел по саду, приближаясь к башне.

Залаяла собака.

— Жук! — тихо позвал женский голос. — Жук, назад!

Слышно было, как внизу вошли в башню, и через минуту на валу показалась черная собака, старая знакомая Подгорина. Она остановилась и, глядя вверх, в ту сторону, где сидел Подгорин, дружелюбно замахала хвостом. А потом, немного погодя, из черной канавы, как тень, поднялась белая фигура и тоже остановилась на валу. Это была Надежда.

— Что ты там видишь? — спросила она у собаки и стала смотреть вверх.

Она не видела Подгорина, но, вероятно, чувствовала его близость, так как улыбалась и ее бледное лицо, освещенное луной, казалось счастливым. Черная тень от башни, тянувшаяся по земле далеко в поле, неподвижная белая фигура с блаженной улыбкой на бледном лице, черная собака, тени обеих — и всё вместе точно сон...

— Там кто-то есть... — тихо проговорила Надежда.

Она стояла и ждала, что он сойдет вниз или позовет ее к себе и наконец объяснится, и оба они будут счастливы в эту тихую прекрасную ночь. Белая, бледная, тонкая, очень красивая при лунном свете, она ждала ласки; ее постоянные мечты о счастье и любви истомили ее, и уже она была не в силах скрывать своих чувств, и ее вся фигура, и блеск глаз, и застывшая счастливая улыбка выдавали ее сокровенные мысли, а ему было неловко, он сжался, притих, не зная, говорить ли ему, чтобы всё, по обыкновению, разыграть в шутку, или молчать, и чувствовал досаду и думал только о том, что здесь в усадьбе, в лунную ночь, около красивой, влюбленной, мечтательной девушки он так же равнодушен, как на Малой Бронной, — и потому, очевидно, что эта поэзия отжила для него так же, как та грубая проза. Отжили и свидания в лунные ночи, и белые фигуры с тонкими талиями, и таинственные тени, и башни, и усадьбы, и такие «типы», как Сергей Сергеич, и такие, как он сам, Подгорин, со своей холодной скукой, постоянной досадой, с неуменьем приспособляться к действительной жизни, с неуменьем брать от нее то, что она может дать, и с томительной, ноющей жаждой того, чего нет и не может быть на земле. И теперь, сидя здесь, на этой башне, он предпочел бы хороший фейерверк, или какую-нибудь процессию при лунном свете, или Варю, которая опять прочла бы «Железную дорогу», или другую женщину, которая, стоя на валу, там, где стоит теперь Надежда, рассказывала бы что-нибудь интересное, новое, не имеющее отношения ни к любви, ни к счастью, а если и говорила бы о любви, то чтобы это было призывом к новым формам жизни, высоким и разумным, накануне которых мы уже живем, быть может, и которые предчувствуем иногда...

— Никого нет, — сказала Надежда.

И постояв еще минуту, она пошла по направлению к лесу, тихо, понурив голову. Собака побежала впереди. И Подгорин долго еще видел белое пятно.

«Как это всё сложилось, однако...», — повторял он мысленно, возвращаясь к себе во флигель.

Он не мог себе представить, о чем он будет завтра говорить с Сергеем Сергеичем, с Татьяной, как будет держать себя с Надеждой — и послезавтра тоже, и заранее испытывал смущение, страх и скуку. Чем наполнить эти длинные три дня, которые он обещал прожить здесь? Ему припомнились разговор об ясновидении и фраза Сергея Сергеича: «он ахнуть не успел, как на него медведь насел», вспомнил он, что завтра в угоду Татьяне придется улыбаться ее сытым, пухлым девочкам, — и решил уехать.

В половине шестого на террасе большого дома показался Сергей Сергеич в бухарском халате и в феске с кисточкой. Подгорин, не теряя ни минуты, пошел к нему и стал прощаться.

— Мне необходимо быть в Москве к десяти часам, — говорил он, не глядя на него. — Я совершенно забыл, что меня будут ждать у нотариуса. Отпустите меня, пожалуйста. Когда ваши встанут, скажите им, что я извиняюсь, страшно жалею...

Он не слышал, что говорил ему Сергей Сергеич, и торопился, и всё оглядывался на окна большого дома, боясь, как бы дамы не проснулись и не задержали его. Ему было стыдно этой своей нервности. Он чувствовал, что в Кузьминках он уже последний раз и больше сюда не приедет, и, уезжая, оглянулся несколько раз на флигель, в котором когда-то было прожито так много хороших дней, но на душе у него было холодно, не стало грустно...

Дома у себя на столе он увидел прежде всего записку, которую получил вчера. «Милый Миша, — прочел он, — вы нас забыли совсем, приезжайте поскорее...» И почему-то ему вспомнилось, как Надежда кружилась в танце, как раздувалось ее платье и видны были ноги в чулках телесного цвета...

А минут через десять он уже сидел за столом и работал и уже не думал о Кузьминках.

Сноски

1 Никогда в моей жизни! (франц.)

Примечания

    У ЗНАКОМЫХ

    Впервые — «Cosmopolis. Международный журнал». Русский отдел, 1898, т. IX, № 2, февраль (ценз. разр. 1 февраля), стр. 103—120. Подпись: Антон Чехов.

    Сохранился беловой автограф рассказа (ИРЛИ); подпись: Антон Чехов. В автографе 24 страницы, 10-я стр. утрачена. Сохранились также корректурные гранки (1, 2, 4, 5, 6) рассказа с авторской правкой (ГПБ, ф. 333, № 13). Текст утраченной страницы автографа и частично текст утраченной гранки факсимильно воспроизведены: На памятник Чехову, стр. 134—136.

    Печатается по тексту гранок и частично по журналу «Cosmopolis», с исправлением по беловому автографу:

    Стр. 7, строка 14: романсы — вместо: романы

    В записных книжках Чехов сделал несколько записей, которые впоследствии использовал в рассказе «У знакомых»: «Женщина-врач, уже седеющая, впадающая в мистицизм. Имение скоро пойдет с молотка, бедность, а лакеи всё еще одеты шутами»; «Муж всё сопел, обзывал гостя милым, дорогим»; «Он был знаком с ж<енщиной>-врачом, когда она была еще девочкой, тогда она была умна, теперь же постарела и многого не понимает»; «У мужа однобортный куцый пиджак, застегнутый так, что кажется, лопнет под напором толстой груди»; «Докторша затянута в корсет, большие рукава»; «Муж всё время озабочен тем, как удовлетворить свою животную натуру» (Зап. кн. II, стр. 46, 47). «Полная девочка похожа на булку»; «Когда женщина любит, то ей кажется, что предмет ее любви устал, избалован женщинами — и это ей нравится»; «Женщина-врач затянута в корсет, высокие рукава, уже седеет, впадает в мистицизм» (Зап. кн. I, стр. 70, 73).

    Записи могут быть датированы октябрем 1896 — мартом 1897 г. Эти месяцы и можно считать временем возникновения замысла рассказа. Вначале Чехову виделись лишь отдельные действующие лица будущего рассказа: «женщина-врач, докторша», «муж» и «он, гость» — герой рассказа, причем первые два действующих лица сразу появились с характерными чертами их внешнего облика и поведения. Возможно, что не сразу все эти заметки связывались с одним и тем же замыслом: записи находятся среди заготовок, использованных затем в других рассказах 1897—1898 годов.

    Летом 1897 г., во время вынужденного творческого простоя, вызванного обострением болезни и лечением, никаких новых записей, которые говорили бы о развитии замысла, сделано не было.

    Осенью этого года, когда Чехов приехал в Ниццу, наступила полоса творческой активности. Тогда же, между 9 октября и 15 ноября, появились новые записи, относящиеся к задуманному рассказу. Возникло его название (а может быть, рабочее обозначение): «Крик» — и развиты характеристики действующих лиц; теперь фигурирует, помимо героя, докторши и мужа, новое действующее лицо, «жена»: «„Крик“: с ее мужем он раз встретился у кокотки и после этого не бывает у нее, было неловко, так как, зная тайну ее мужа, он участвовал в измене...»; «Что прикажете делать с ч<елове>ком, к<ото>рый наделал всякой мерзости, а потом рыдает»; «„Крик“: Он, т. е. муж, имел и имеет успех у ж<енщи>н; они про него говорят, что он добрый, и потому и расточителен и непрактичен, что он идеалист. И они [жена и докторша] не могут удержаться от маленькой жестокости, чтобы не попрекнуть молодого ч<елове>ка: „А ваше поколение, Жорж, уж не то“. При чем тут поколение? Ведь разница в летах только 8—10 лет, они почти сверстники» (Зап. кн. I, стр. 79, 80). «„Крик“: Он имеет успех у ж<енщи>н, про него говорят, что он идеалист» (Зап. кн. III, стр. 17). Последняя запись появилась между 15 ноября и 13 декабря: «„Крик“: У жены есть сестра, на которой его хотят женить» (Зап. кн. I, стр. 81).

    Еще весной 1897 г. Чехов получил от Ф. Д. Батюшкова, незадолго перед тем ставшего редактором русского отдела журнала «Cosmopolis», письмо с просьбой о сотрудничестве в журнале. Сообщив, что в других отделах журнала были помещены произведения Г. Зудермана, А. Франса, П. Бурже, Р. Киплинга и др. зарубежных писателей, Батюшков продолжал: «... неужели в pendant к ним не удастся нам украсить русский отдел „Космополиса“ именем Антона П. Чехова?..» (письмо от 16 апреля 1897 г. — ГБЛ).

    Чехов ответил 21 апреля из Мелихова: «От всей души благодарю Вас за приглашение и вообще за Ваше письмо. Я непременно пришлю рассказ для „Cosmopolis’а“. <...> Прошу Вас подождать до осени. Если же случится, в течение лета напишу рассказ, то я не замедлю прислать его Вам. Рассказ, по всей вероятности, не превысит полулиста».

    В письме от 3 ноября Батюшков напомнил про обещанный рассказ: «Быть может, Вы захотели бы поделиться на страницах „Cosmopolis’а“ или какими-нибудь впечатлениями „международной жизни“, или сообщить очерк, рассказ, повесть — словом, как я Вам уже писал, всё, что выйдет из-под Вашего пера, будет принято с живой признательностью» (ГБЛ).

    Чехов подтвердил свое обещание «написать рассказ для „Cosmopolis’а“ при первой возможности» и предполагал прислать его в декабре (письмо от 9 ноября 1897 г.). Но он был связан обязательствами по другим редакциям. Помимо рассказа «У знакомых», в это время в записных книжках намечено еще несколько сюжетов: о больном трактирщике, сестре-староверке и докторе и другие (Зап. кн. I, стр. 78—81).

    В начале декабря 1897 г. творческое воображение Чехова получило толчок извне, заставивший его опять вернуться к рассказу, в котором участвуют молодой человек, женщина-врач, жена и муж. Это были письма от М. В. и А. С. Киселевых, владельцев усадьбы Бабкино, где Чехов жил на даче три лета, в 1885—1887 годах.

    Письма от Киселевых были уже неожиданностью для Чехова: в последний раз в Бабкине он был в декабре 1889 г., последний раз видел М. В. Киселеву в 1890 г., переписка с Киселевыми, активная вначале, почти полностью прекратилась, хотя тон этих редких писем с обеих сторон продолжал оставаться дружественным. Киселевы в письмах от 1 и 2 декабря подробно рассказывали о бабкинском имении, о надвинувшейся старости, о выросших детях (см. подробнее о них в т. VII Писем).

    На связь рассказа «У знакомых» с этими письмами прежде всего указывает то, что в его текст Чеховым почти без изменений были включены слова из письма Киселевой. Киселева писала: «Я так изменилась, Антон Павлович, — не говорю физически, — что часто сама не узнаю себя <...> я убедилась в одном: случайности не существуют. В пору моих самых жгучих тревог у меня было несколько случаев ясновидения, да такого, что вся семья моя уж не глумится более над „вздорными“ вопросами. <...> Странности эти произвели такой переворот во всех нас, что мы точно вновь родились...» (ГБЛ). Ср. слова Вари в рассказе (стр. 15).

    Внимательное изучение общей ситуации и отдельных деталей рассказа позволяет говорить о конкретном, «бабкинском» его колорите, а в А. С. Киселеве видеть прототип одного из героев рассказа, Сергея Сергеевича Лосева.

    Топография и хронология рассказа во многом совпадают с тем, что было знакомо самому Чехову по пребыванию в Бабкине. Подгорин «живал в Кузьминках» «лет десять — двенадцать назад», во флигеле, рядом с большим домом с террасой. Приметы, по которым в памяти Подгорина встает картина прошлой жизни в Кузьминках, известны по воспоминаниям о пребывании Чехова в Бабкине, мемуарам М. П. Чехова, М. П. Чеховой, Н. В. Голубевой, Е. К. Сахаровой, А. С. Лазарева (Грузинского).

    Тема пришедшего в упадок некогда прекрасного уголка, помещичьего имения, в значительной степени навеяна историей разорения Бабкина. К 1897 г. Бабкино было таким же разоренным имением, как Кузьминки в рассказе «У знакомых». Разорение началось уже давно — об этом Чехов знал из писем Киселева (ГБЛ). Среди писем Киселева к Чехову нет почти ни одного, где бы не содержались жалобы на ухудшающееся положение в имении.

    В рассказе — дословные совпадения с жалобами Киселева. Так, еще 14 января 1886 г. Киселев писал: «... нужно внести в банк более 400 рублей, а их-то у меня нет и когда будут, одному аллаху известно. Последний срок взноса 1-го марта, а затем опись, продажа и всех нас в шею из любимого гнезда». 24 сентября 1886 г.: «Ну-с, Чехонте, придумайте, как мне быть? А я все-таки придумал — посадил мою литераторшу (М. В. Киселеву) и заставил ее написать слезливое письмо пензенской тетушке, выручай, дескать, меня, мужа и детей <...> Авось сжалится и пришлет не только для уплаты пятисот рублей, но и всем нам на бомбошки <...> Что Вам написать про себя? Толстею, ем-пью изрядно, сплю еще лучше, ноги болят, а всё же без денег жить скверно». Письмо от 1886 г., без числа и месяца: «Если Ваш кошель в хорошем состоянии и Вы можете уделить мне что-нибудь, то буду очень благодарен. Сейчас предстоит сделать расход, не требующий отлагательства, и сам должен ехать в Москву, а у меня даже на билет нет ни гроша». 10 ноября 1887 г.: «Судьба наша в руках пензенской тетушки...» 10 августа 1892 г.: «Я приготовляюсь к тому, что Бабкино отнимут, выйти из этого положения трудно». 16 октября 1892 г.: «...меня <...> волнует день и ночь мысль, что скоро Бабкино будет продано с молотка. Первая публикация уже вышла, жду второго предостережения, а после третьего — капут». 28 февраля 1893 г.: «...денег ни гроша, в конце марта — Бабкино пойдет с аукциона». 27 марта 1893 г.: «А я всё маюсь с долгами и даже 3-х копеек не в состоянии уплатить, всё жрут проценты, и, несмотря на их уплату, дамоклов меч висит над головой. <...> Денег 20—30 тысяч нужно».

    Не только тема разорения, но и многие конкретные детали рассказа были подсказаны письмами Киселева. Кузьминки разорены разными хозяйственными затеями Лосева, его жаждой удовольствий, частыми поездками в Москву. В письмах Киселева: «... вчера последние гроши затратил на покупку пегой лошади, сформировал тройку на удивление всей Европы» (7 июня 1888 г.); «Сегодня нанял я горничную 19-ти лет, вряд ли ей придется оставаться в этом звании, легко может быть я увлекусь этим милым созданием, и тогда неминуемы расходы: наем квартиры, обстановка, месячный куш для прожития и проч.» (17 мая 1892 г.). «Дней через десять отправляю Мар. Влад. с Василисой <дочерью Сашей> в Петербург, месяца на полтора. Остаюсь один, от скуки буду летать в Москву, и тогда я к Вашим услугам — готов дебоширить с Вами вместе» (8 октября 1892 г.).

    Лосев в рассказе, склонный к напыщенной фразеологии и всегда подражавший кому-нибудь, говорит Подгорину: «Теперь царит рубль». А Киселев писал Чехову: «Мы, дворяне, оскудели, кредитом не пользуемся, приходится согласиться с предложением „Гражданина“ и продать свое достоинство какому-нибудь кулаку» (28 февраля 1893 г.). Единственное спасение, которое видят в рассказе родные Лосева, — устройство его, по протекции, на службу. Киселев 26 января 1893 г. писал Чехову о том, что влиятельные знакомые в Петербурге предложили ему занять «место управляющего казенной палатой или дворянским банком в одной из внутренних губерний».

    Назойливость Лосева, его измены жене, просьбы о займах, стремление казаться чисто русским — эти и другие черты сходны с обликом Киселева, как он раскрывается в его письмах к Чехову. Даже такая деталь, как постоянная фраза Сергея Сергеевича «Он ахнуть не успел, как на него медведь насел», как-то связана с бабкинскими воспоминаниями. В речи обитателей Бабкина, в бытность Чехова там, установилась своя система прозвищ, намеков, иносказаний — она встречается в письмах Чехова к Киселевым и в их ответных письмах. В письме Чехова к Киселевой от 11 марта 1891 г., например: «Да, Мария Владимировна! В писании сказано: он ахнуть не успел, как на него медведь насел...» (введенная в речь Лосева, эта фраза затем использована в пьесе «Три сестры» как реплика Соленого).

    Некоторые из этих мотивов были и в первоначальном замысле рассказа. Возможно, после того, как рассказ получил «бабкинскую» окраску, эти частные моменты замысла были соотнесены с окончательным обликом героя — «мужа». Таким образом, Чехов более 10 лет накапливал наблюдения, положенные в основу образа Лосева — барина-бонвивана, «проевшего» имение и не способного понять свое истинное положение, изменить свой образ жизни (затем этот персонаж трансформируется в героя «Вишневого сада» Гаева).

    Хотя отражение в Лосеве черт Киселева очевидно, этот образ не рождался как портрет с натуры: писатель отобрал и сгруппировал определенные черты, позволившие создать образ, характерный для русской жизни его времени. «Бабкинский» и «киселевский» материал в рассказе изменен, дополнен другими наблюдениями, реальный источник которых неизвестен. О прототипах других образов могут быть высказаны лишь догадки. Можно предположить, что женские образы рассказа — «жена» и «докторша» — почти всецело определены еще первоначальным замыслом. Но образ «докторши», Вари-курсистки, возможно, приобрел какие-то черты знакомой Чехова в бабкинский период Е. К. Сахаровой, кончившей Бестужевские курсы (ее воспоминания хранятся в ЦГАЛИ).

    Интенсивная работа над рассказом началась после получения писем от Киселевых, около середины декабря 1897 г. К этому времени Батюшков, истолковав слова Чехова в письме к нему от 9 ноября как вполне определенное обещание дать рассказ в журнал «Cosmopolis», выслал Чехову, без его просьбы, аванс в размере 200 рублей (см. письмо Батюшкова от 1 декабря 1897 г. — ГБЛ). Из ответного письма Чехова от 15 декабря видно, что настойчивость Батюшкова была ему неприятна, но в том же письме он впервые упомянул о писании рассказа для журнала: «Я пишу рассказ для „Cosmopolis’а“, пишу туго, урывками. Обыкновенно я пишу медленно, с напряжением, здесь же, в номере, за чужим столом, в хорошую погоду, когда тянет наружу, пишется еще хуже, — а потому пообещать Вам рассказ раньше, как через две недели, не могу. Пришлю до первого января, затем Вы будете добры, пришлете мне корректуру, которую я не продержу у себя дольше одного дня, и таким образом можете рассчитывать на февральскую книжку, не раньше».

    В конце письма Чехов делает замечание, важное для понимания психологии его творчества вообще и особенно значимое в применении к рассказу «У знакомых»: «Вы выразили желание в одном из Ваших писем, чтобы я прислал интернациональный рассказ, взявши сюжетом что-нибудь из местной жизни. Такой рассказ я могу написать только в России, по воспоминаниям. Я умею писать только по воспоминаниям, и никогда не писал непосредственно с натуры. Мне нужно, чтобы память моя процедила сюжет и чтобы на ней, как на фильтре, осталось только то, что важно или типично».

    О работе над рассказом «У знакомых» Чехов сообщал еще в нескольких письмах к М. П. Чеховой, относящихся к декабрю 1897 — началу 1898 г. 23 декабря он писал: «К двум часам вернусь из Villefranche и сяду писать для „Cosmopolis’а“ ...»; см. ей же от 29 декабря.

    3 января 1898 г. Чехов выслал Батюшкову беловую рукопись рассказа «У знакомых». Рукопись хранит следы правки, внесенной Чеховым при переписывании рассказа. Это, в основном, небольшие поправки стилистического характера: вычеркивания, замена одних слов другими, изменение порядка слов.

    Посылая рассказ, Чехов писал Батюшкову: «Пожалуйста, пришлите корректуру, так как рассказ еще не кончен, не отделан и будет готов лишь после того, как, я перепачкаю вдоль и поперек корректуру. Отделывать я могу только в корректуре, в рукописи же я ничего не вижу».

    15 января Батюшков выслал корректуру.

    За три или четыре дня, в течение которых Чехов держал корректуру — с 19 по 23 января, — он в значительной степени переработал рассказ. Переработка коснулась стиля, характеристики персонажей.

    О некоторых направлениях работы Чехова говорит его переписка тех дней. Так, он просил своих знакомых О. Р. Васильеву и Н. Н. Тугаринова, живших в Каннах и в Ницце, срочно найти для него текст стихотворения Некрасова «Железная дорога» (см. т. VII Писем). Васильева нашла стихотворение, о чем сообщила Чехову 22 января телеграммой. Рассказ был дополнен целым эпизодом, связанным с «Железной дорогой».

    Этот мотив мог появиться в рассказе вполне естественно. М. П. Чехов писал, что в компании молодых врачей, офицеров, студентов, в которой Чехов бывал в 80-е годы, «со смаком декламировали Некрасова» (Вокруг Чехова, стр. 138). Непосредственным поводом, заставившим Чехова обратиться к стихам Некрасова, видимо, было 20-летие со дня смерти поэта, исполнившееся 27 декабря 1897 г. В номерах «Русских ведомостей» и «Биржевых ведомостей», полученных в Ницце в начале января, Чехов мог прочитать статьи, связанные с этой датой.

    На полученной от Васильевой телеграмме Чехов набросал несколько строчек: «... и с неуменьем брать от нее то, что она может дать, и страстной жаждой того, чего нет и не может быть на земле» (см. т. XVII Сочинений). Этими строчками, затем еще раз переработанными, Чехов дополнил в корректуре характеристику Подгорина. Основная же часть исправлений и дополнений отражена в корректурных гранках, испещренных поправками.

    Значительной была правка, связанная с действующими лицами рассказа. Чехов изменил фамилии главного героя и мужа, данные им в беловой рукописи: Подгорин вместо Подгорский, Лосев вместо Горбылин. Наибольшие перемены коснулись именно этих двух образов. Чехов сильнее подчеркнул такие черты Лосева, как позерство, склонность его к пустым тратам. Усиливая отрицательные оценки Лосева, Чехов делал более определенным не только его характер, но и характер Подгорина, от лица которого эти оценки выносятся. Отношение главного героя рассказа к Лосеву стало гораздо более резким (см. добавленные в корректуре размышления Подгорина после разговора с Лосевым — стр. 20—21).

    Коренным образом переработан большой абзац, в котором говорится о размышлениях Подгорина на площадке башни в присутствии Надежды. Конец этих размышлений Подгорина дополнен важным для общего звучания рассказа фрагментом (см. стр. 22—23).

    Таким образом, если в первоначальном виде рассказ звучал как элегическое прощание с невозвратно ушедшим прошлым, то после переработки в корректуре стала более резкой, определенной характеристика персонажей, а в звучании рассказа появился мотив предчувствия «новых форм жизни». Первоначально рассказ был близок к произведениям, созданным в последние месяцы 1897 г.; новый мотив — возможность ухода от прежнего жизненного порядка — сближает «У знакомых» с такими последующими произведениями Чехова, как «Крыжовник», «Случай из практики», «Невеста», «Вишневый сад». «У знакомых» стоит в начале этого ряда произведений.

    Помимо общих перемен в жизни русского общества, которые чутко улавливал Чехов, помимо соображений творческого порядка, конкретной причиной существенных изменений в рассказе могла явиться перемена в настроениях Чехова в связи с делом Дрейфуса, свидетелем нового этапа которого он стал зимой 1897/98 г. (на это указано в статье В. К. Гайдука «К творческой истории рассказа А. П. Чехова „У знакомых“». — Иркутский гос. пед. ин-т. Сборник аспирантских работ. 1964, стр. 193—209).

    Первое критическое суждение о рассказе содержалось в письме Батюшкова к Чехову от 15 февраля 1898 г.: «... мне неизменно нравится и Ваш новый очерк и глубоко грустное, щемящее настроение его, но буду ожидать, что по возвращении на родину, напитавшись солнцем и живой энергией его лучей, Вы дадите нам бодрое, возбуждающее дух к жизни и деятельности произведение. Ведь надо жить, Антон Павлович, надо справляться с грустными думами о том, что нет ничего устойчивого, что то, что было возможно вчера, сегодня уже невоскресимо. Вот Вы помогли нам пережить это настроение — помогите перейти и к другому, что всё же есть смысл в жизни. Однако простите, что Вам пишу „не по-редакторски“ <...> — кому много дано, от того много и ожидается, и даже больше „многого“ — хочется всего» (ГБЛ).

    Рассказ остался не замеченным русской критикой, вне поля зрения которой, видимо, был весь журнал «Cosmopolis».

    Сам Чехов был недоволен рассказом. 6 февраля 1898 г. он писал А. С. Суворину: «На днях я прочел на первой странице „Н<ового> в<ремени>“ глазастое объявление о выходе в свет „Cosmopolis’а“ с моим рассказом „В гостях“. Во-первых, у меня не „В гостях“, а „У знакомых“. Во-вторых, от такой рекламы меня коробит; к тому же, рассказ далеко не глазастый, один из таких, какие пишутся по штуке в день».

    У Чехова действительно могли быть причины для неблагоприятного мнения о своем рассказе: для срочного выполнения обещания, данного «Космополису», ему, видимо, пришлось пожертвовать каким-то замыслом («Крик»). К тому же, возможно, он не хотел привлекать внимание к рассказу, в котором содержались намеки на определенных лиц. Вероятно, эти причины оказались решающими, когда Чехов отказался включить рассказ в собрание сочинений.

    Решение не включать рассказ в собрание сочинений было принято не сразу. Первоначально Чехов думал включить его в том VIII или IX. Это видно из его письма к А. Ф. Марксу от 9 августа 1900 г. 18 июня 1901 г. Чехов писал Марксу: «...один рассказ — „У знакомых“ как-то ускользает из моей памяти, я не помню даже его содержания, и Вы очень обязали бы меня, если бы сообщили мне хотя 3—4 первые строки этого рассказа, чтобы я мог вспомнить и потом прислать Вам ответ». 9 июля он распорядился, чтобы рассказ «У знакомых» был помещен в томе X. Однако в этом томе был напечатан «Остров Сахалин», а впоследствии, в 1903 г., включив в том XII приложения к «Ниве» рассказы 1898—1902 гг., Чехов отказался от рассказа «У знакомых». Это единственный случай, когда в издание Маркса не вошел рассказ, написанный после 1892 г.

    С. Д. Балухатый впервые отметил, что Чехов использовал многие образы, положения, отдельные фразы рассказа «У знакомых» в позднейших пьесах: «Три сестры» и особенно «Вишневый сад» (С. Д. Балухатый. От «Трех сестер» к «Вишневому саду». — «Литература», 1931, № 1; С. Д. Балухатый, Н. В. Петров. Драматургия Чехова. Изд. Харьковского театра русской драмы, 1935; С. Д. Балухатый. Чехов-драматург. М., 1936). Тогда же он высказал предположение, что рассказ в собрание сочинений Чеховым «включен не был, вероятно, из желания избежать возможного у критиков, в силу исключительной близости рассказа к пьесе „Вишневый сад“, сравнения этих двух произведений» (С. Д. Балухатый. От «Трех сестер» к «Вишневому саду», стр. 154). Вероятнее предположить обратную последовательность: Чехов не включил рассказ в собрание сочинений и, учитывая его неизвестность критикам и публике, использовал его материал в работе над последующими пьесами.

    Рассказ оставался неизвестным даже для самых внимательных читателей Чехова. Так, в составленную И. Ф. Масановым «Библиографию сочинений А. П. Чехова» (М., 1906) рассказ «У знакомых» не вошел. Он был напечатан вновь лишь в дополнительном томе посмертного издания сочинений Чехова в 1906 г.

    При жизни Чехова рассказ был переведен на немецкий язык.

  1. Стр. 11. Всё ли благополучно в Датском королевстве? — Подгорин перефразирует слова Марцелла из трагедии Шекспира «Гамлет» (акт I, сцена 4).

  2. Стр. 13. — Цитаты из стихотворения Н. А. Некрасова «Железная дорога».

  3. Стр. 14. Он ахнуть не успел, как на него медведь насел... — Неточная цитата из басни И. А. Крылова «Крестьянин и Работник».

  4. Стр. 18. И бу-удешь ты царицей ми-ира... — Из арии Демона (опера А. Г. Рубинштейна «Демон»).

© 2000- NIV